полковнику увидеть божий свет. Здесь ему разрешается кричать.
Буйницкий снял с головы Павского тряпку, втащил его на сиденье и беззлобно, даже со снисхождением и грустью произнес:
— Посидите, отдышитесь, господин полковник…
К машине подошли какие-то люди в крестьянской одежде, с карабинами за плечами. Один из них, высокий, черноволосый, положил большую, тяжелую руку на плечо Буйницкого и поприветствовал:
— Здрав био, Никола! Како си? «Ымынынык»!
— О! Давненько тебя не видел, Любиша Стаменкович! «Ы» научился произносить, молодец! Никогда не забуду, как в кафане «Код Далматинца» на Ташмайдане вы с Зорицей спектакль с портфелем Вергуна проводили. Артисты!
— А как Зорица?
— Зорица сына Аркадию родила!
«Они не стесняются при мне обо всем разговаривать. Значит, это конец?» — холодея, подумал Павский.
Полузанесенная снегом хижина рыбака на сваях стояла неподалеку от замерзшего Дуная, ее высокая черепичная кровля прикрывала деревянную пристройку для хранения сетей. В довольно просторной комнате, обшитой досками, куда все вошли, на очаге горел огонь. Пахло ракией. Варили «шумадийский чай»[2].
За большим столом на скамейках и треногих табуретках уселись Хованский, Зимовнов, Черемисов, серб, которого Буйницкий назвал Любишей, и еще двое незнакомых, тоже, видимо, сербов. В стороне, в углу, опустив голову, съежился Бабкин. Павскому предложили сесть с ним рядом. У двери остались стоять Буйницкий и два серба.
— Товарищи! — поднимаясь, начал Хованский. — Нам предстоит выполнить долг патриотов, борцов с фашизмом, покарать предателей Родины, предателей страны, которая их приютила, предателей своих сотоварищей по эмиграции… Бывший полковник Павский, сотрудничая с фашистами…
— Я не бывший полковник! Не вам лишать меня чина, в который произвел меня государь император! Я не предатель! Это вы предали Россию! Вы отдали ее на откуп синедриону и на разграбление дикому хаму! Вы загубили Россию, разрушили и расхитили ее богатства, вы отняли у ее народа здравый разум, лишили веры в Бога! Вы… — Глаза Павского вылезли из орбит, нос побелел, на губах пузырилась пена. Он выкрикивал слова громче и громче, переходя на визг. — Именем Всевышнего Бога, именем нашей Святой Руси… — Павский поднялся во весь рост, поднял левую руку, которая коснулась деревянных стропил, сунул правую за пазуху, словно хватаясь за сердце, — проклинаю…
У Буйницкого, стоявшего возле двери в двух шагах от «скамьи подсудимых», слова полковника вызывали только жалость, он слышал подобное и только думал: «Истерик! Чего доброго, кондрашка стукнет, за сердце вон хватается!» Но рука полковника сжималась в кулак, и Буйницкий догадался, что у того за пазухой, наверное, спрятан другой пистолет, рукоятку которого он сжимает. «Мы ведь его толком не обыскали!» — И кинулся к нему.
В тот же миг Павский выхватил из-за пазухи руку с зажатым в ней браунингом и, направив его в сторону Хованского, крикнул:
— Умри же! — и выстрелил…
Полковник попадал в брошенную монету с двадцати шагов и не промахнулся бы сейчас, если бы на мгновение его не опередил Буйницкий, оттолкнув резко руку в сторону. И тут же подоспевшие на помощь стоявшие у двери сербы вырвали пистолет.
Остальные, как завороженные, следили за происходящим, никто подобного не ожидал. Никто поначалу не заметил, что сидевший на скамье Бабкин завалился назад, и, только когда он рухнул на пол и начал биться в предсмертных судорогах, поняли, что пуля попала в него. Павский безвольно, как мешок, опустился на скамью и тупо уставился на своего осведомителя, из шеи которого фонтанчиком била кровь.
Бабкина унесли, наспех вытерев образовавшуюся лужицу. Павский сидел неподвижно, уставясь в пространство, плечи его опустились, лицо побледнело, осунулось, кожа на лбу и висках собралась в морщины, глаза посоловели, он лишь вяло шевелил пальцами и, казалось, о чем-то сосредоточенно думал. Но он ни о чем не думал, в голове было пусто, перед глазами вставали, как сквозь дымку, далекие картины прошлого, и вдруг ему померещился сон, который он видел еще в детстве: он сидит, как сейчас, в мрачном темном помещении, смотрит в черную пасть чердачного люка и видит серую волосатую спину… Так вот он, страшный, вещий сон, так крепко засевший в его памяти. Такой же унылый закут, черный чердачный проем и та же страшная волосатая спина, чуть покачивающаяся из стороны в сторону, на этот раз не во сне, а наяву!…
Он опустил глаза, во рту стало горько, по спине пробежали мурашки, тело налилось ужасом. Все существо, каждый нерв, каждая клеточка кричали: «Смерть!» Вся воля была сосредоточена на том, чтоб больше не посмотреть в черный проем, на волосатую серую спину. Он не знал, что «сатана» на чердаке — всего лишь покачивающаяся на сквозняке рыбачья сеть…
Бывший адъютант Корнилова рассказал, что в январе 1940 года тремя выстрелами в спину убил Ивана Абросимовича; организовывал это убийство начальник русского отдела УДБ[3] Губарев, а выследила Абросимовича немецкая разведка, агенты абвера, в частности Людвиг Оскарович Берендс. С каким-то тупым равнодушием Павский рассказал о деятельности «1Ц» «Охранного корпуса», назвал сотрудников отдела и тайных агентов. Словно сквозь сон, едва шевеля губами, он безвольно называл фамилии:
— Андриевский Борис Георгиевич, штабс-капитан белой армии, член НТС, сорока лет, светлый шатен, среднего роста, нос прямой, глаза карие, особая примета — шрам на шее слева; Кавердынский Павел Нилыч, советский гражданин, ранее учитель в Одессе, около пятидесяти лет…
С таким же безразличием сообщил, что в РОК действует комиссия по вербовке добровольцев из числа русского населения Румынии, которую возглавляет полковник Пивник…
Допрос длился до глубокой ночи. Безучастно принял Павский слова приговора: понурив голову, с отвислой челюстью шагал по заснеженному берегу Дуная в ожидании пули…
Георгиевский так и не дождался его на обед. Хватились его только через день. Потом оказалось, что нет и Бабкина. Началось следствие. Молодчики Губарева кинулись на квартиру Ивана Зимовнова, но того и след простыл.
А полковник лейб-гвардии Измайловского полка Павский медленно плыл подо льдом к Черному морю, завершая круг своих скитаний на чужбине. За ним, как на буксире, следовало тело Бабкина.
4
На другое утро, в понедельник второго февраля, на рассвете, распрощавшись с Зимовновым, которому нельзя было возвращаться в Белград, Хованский, Граков, Буйницкий и Черемисов уселись в «рено», доехали до пригорода и поставили машину в сарае сгоревшего, полуразрушенного бомбой или снарядом дома.
— Тут никто ее, голубушку, не найдет. Кругом развалины, одни трубы, деревья и те обуглены, точно в мертвом царстве. Карамба! Ванька Зимовнов рассказывал, вся Сербия такая. У мостов и железнодорожных будок проволочные ежи, спирали, бетонные бункеры с амбразурами, пулеметные гнезда, торчат стволы пушек. Страшно смотреть! Вдоль всей дороги ходят часовые, установлены посты, наблюдательные пункты с оптическими приборами. — Черемисов повернулся к Гракову. — А в Хорватии тоже так?
— Там Анте Павелич с сербами расправляется. В лагерях лучшая смерть для серба, самая «гуманная», — если умрешь, забитый палками. Ни женщин, ни детей, ни стариков не щадят. Если православный, значит, бей его! Хорватия пострадала меньше. — Граков посмотрел на сарай, где они оставили «рено», и удовлетворенно проговорил: — Снежком все следы запорошит, а метелица подметет.
— На обратном пути будешь проезжать через Словению, верно? Интересно, как там? — спросил