выросли сочные, крупные. Вадим стал лихорадочно, прямо с корнем, рвать эти розетки, совать в карман. Покосился на пучки листьев омелы, этой вечно зеленой дармоедки — не пригодится ли? Вспомнить бы, что говорила Нина Андреевна об омеле. Уж очень мало отводилось ей часов для занятий с курсантами.
Омела, омела… Кажись, помогает при гипертонии. Это им с Иваном ни к чему. Им бы крепкую, сочную головку лука, такую, чтобы надрезал — и слезы из глаз ручьем. Луковицу бы на раны растертую… В огород разве сунуться? Не выйдет, и без того наоставлял визитных карточек. Посмотрел туда, где с женщиной разговаривал. Полянка ни овцами, ни свиньями не тронута, устлана зеленью гусиной лапки, теперь на этой зелени — его сапожища. Наследил. И под липками траву пообщипал. Ничего не воротишь, ничего не исправишь…
Женщина вышла, кинула затравленный взгляд на опушку леса, туда, где дорога, тем же взглядом поискала нежданного гостя. Вадим высунулся не сразу, повременил — не появится ли из гичи еще кто. Женщина подбежала, торопливо сунула в руки сверток.
— Товарищ, — губы затряслись у нее, — извиняй, ради бога, со стола смела… Ничего не могу больше. Насмерть забьют меня, до тебя доберутся. Уходи быстрей, уходи.
— Откуда ты здесь, как тут оказалась? — не удержался Вадим от вопроса.
Женщина вскинула полные изумления и страха глаза.
— Г-госпо-о-оди, — простонала она, — нашел время… В тридцать девятом еще связалась с одним… Да уходи ты. Когда солнце вот так вот стоит — правь в ту сторону, — показала, на какой высоте должно быть солнце, чтобы взять направление. Получалось — на северо-восток. — Там болото, зато жилья нет. Можно пройти, дождей давно не было. Ну что ты стоишь! Беги. Кобель вперед хозяина прилететь может. В куски испластает.
Права, кругом права эта заблудшая, подневольная теперь женщина. Спешить надо отсюда. Спросил уже от забора:
— О партизанах не слышно?
— Откуда они! — замахала женщина руками. — Тут Импулявичус с полицейскими «партизанит». Немцы кругом. Болотом уходи или пересиди там, даст бог, выживешь, дождешься своих. Скоро должны быть, слышала — немцы Вильно сдали.
— Спасибо за добрую весть. Прощай и… Я не хочу угрожать, но… Понимаешь?
— Вот попадешься, потом на меня грехи. Иди же!
— Прощай!
У скрадка, откуда наблюдал за хутором, остановился, посмотрел на двор. Женщина ухватила из-под навеса метлу, стала заметать, расчесывать помятую траву. «Чтобы и духу моего не было», — подумал с горькой и благодарной усмешкой. Тут же поправился: «Точнее, чтобы последний дух из меня не вышибли». Молодец тетка… Откуда ты, какая тебя судьба-веревочка повязала тут?
Вынул кисет с пыльцой, неугодной собачьему нюху, осыпал насиженное место и подходы к нему и двинул в противоположную сторону от того лесочка, где оставил Ивана Малыгина. Табачок на свои следы — это хорошо, но и попетлять нелишне.
Дорогу оставил слева метрах в трехстах. Собака на обратном пути после дальних прогулок далеко от коня не уходит. Это когда со двора, тогда по сторонам рыскает, тешит песью душу, сейчас, поди, плетется, язык набок. Если и убежит, то только вперед, к дому.
Не обманула женщина, правду сказала. Послышался стук подков, донеслись голоса. Похоже, три или четыре телеги направляются к хутору. В мешанине слов различил немецкую и литовскую речь. Разговор шел в той возбужденности, когда людям не слушать, а говорить хочется. Трудно было в этом гомоне разобрать что-то, выхватить какую-либо фразу. Но вот, перекрывая гвалт, заорал немец: «Их хабе фюбер!» В ответ раздался хохот, послышался высокий звук бербине и пьяная песня: «Ой, забористое пиво! Ой, забористое пиво! Видно, добрый был ячмень!» Только и понял Вадим из литовской песни, что «пиво» да «ячмень».
Немец снова обиженно-пьяно объявил, что у него жар. Пучков сжал скулы. Падла, жар у него… Тебе бы Ванюшки Малыгина жар, ты бы поверещал, пьяная сволочь. Жар у него… Лупануть на весь рожок — и пиво будет, и хворь вышибет…
Заныло сердце, сунул руку к нему, наткнулся на узелок. Что в нем? Говорит, со стола смела. Объедки, что ли? Довольствуйся, Вадим Пучков, и такой милостыней. И-иэх, йоду бы пузырек!
Подводы удалялись, удалялся и Вадим Пучков
Иван Малыгин лежал рядом с волокушей. Пучков испуганно метнулся к нему. Повязка сорвана, по всей груди запеклись комья крови, бинты сползли и с руки. Палки, фиксирующие перелом, отброшены. Что с ним? Бился в беспамятстве? Или пробирался к мешку, искал пистолет? Ваня, Ваня, выбрось ты это из головы. Вот устраню кое-что, оставленное нашим присутствием, прибью малость запахи, и двинемся мы с тобой на северо-восток, к болоту, будем там, как хмыри, отсиживаться. Ты уж потерпи. Обмою, подорожник на раны приляпаю, перевяжу, полегче станет…
Пучков тянул волокушу из последних сил, часто останавливался. Передохнув, снова шел в ту сторону, куда указала хуторская женщина. Часа через полтора под ногами зачавкало. Теперь другая забота навалилась — сыскать среди зыбучих мшаников место повыше да посуше. Вадим побродил окрест, нашел удобный, заросший ивняком бугорок. Ни на этом, ни на других холмах сенных сараев не было — не было сенокосов в этой глуши. На бугорке и устроились. Малыгин не приходил в сознание. Посмотрел на него Пучков — и под ложечкой пусто стало.
Вода во фляге есть, раны обмыть хватит. Для питья болотная сойдет. Побудут в ней ветки черемухи, помокнут минут десять — и пей на здоровье (не упустил случая, припас прутиков). О фитонцидах черемухи медичка Нина Андреевна тоже говорила. Сюда бы те заросли, где волокушу изладил, — от гнуса. Сожрут тут комарики, живьем сожрут…
Вадим развязал узелок. В нем вскрытая консервная банка, на дне банки — недоедки тушенки, туда же ссыпаны обрезки свиной кожи от сала. Отдельно — пригорелые, срезанные с каравая, корки хлеба, пригоршня жареной картошки в крупках остывшего жира, перемятые стрелки лука… Не зелень, саму бы репку луковую. Эх, молодица, молодица… Что еще? Все из съедобного. Не густо.
Без горечи порадовался тряпью: две в прах изношенные рубашки, штанина от кальсон с заплатой на коленке, рваное полотенце, еще какие-то тряпки из тех, что, выстиранные в последний раз, приберегаются для всякой кухонной надобности. Вот спидница еще крепкая. Свою, наверное, положила, посчитала, что такая пропажа не будет замечена хозяином. А веревка-то зачем? Пусть. Как говорил мудрый Осип, давай веревочку, и веревочка в дороге пригодится. И не веревочка это вовсе, свивальник. Не истлел, крепок. Спеленаю тебе ноги, Иван, такие коконы сделаю — как в гипсе будешь… А вот пузырька с йодом нет…
Балагурил Пучков в мыслях, тешился, как ребенок, подобравший цветной черепок, а тяжесть на сердце становилась все ощутимее. Может, послушаться Ивана, оставить ему пистолет, а самому обратно на хутор? Шумнуть напоследок, забрать с собой к праотцам Импулявичуса со всей его свитой?
Изгонял из себя вольнодумство, прислушивался к ночным звукам, пытался отыскать в них что-нибудь, что приободрило бы, вселило надежду, но на тысячи верст — лишь шелест листвы, сонные вскрики пичуг и слабое, булькающее дыхание изнемогающего Ивана Малыгина.
Надо идти, во что бы то ни стало надо идти. Строго на восток, к Неману. Пусть приостановилось наступление, но не навек же оно приостановилось… Перевяжу, приведу Ивана в порядок и пойду… С тем и уснул Вадим Пучков. Рядом бы с Иваном лечь, пригреть его своим телом, но сторожился Вадим. Оружие в стороне не оставишь, а с оружием лечь… Малыгин уже не раз пытался здоровой рукой дотянуться до автомата.
Проснулся Вадим от сырости. Наползли тучи, окатили землю. Вода подобралась под волокушу, не спасла Ивана Малыгина и плащ-палатка. Мокрый до нитки, прикрыв глаза рукой, Иван ловил ртом дождинки. Различив в водяном бусе вставшего на колени Вадима, Малыгин сказал:
— Не мучай меня, Вадим… Все равно конец. Пучков молчал, стал резать кустарник для настила.
Малыгин опять к нему:
— Чего сопишь, слышишь ведь.
— Возьми себя, Ваня… Зубами. Ты же сильный.
— Был… Сломал меня немец… Много я ихнего брата… Теперь и мой черед…