Любуясь достижением западной культуры, я рассказал Сереже случай.
Мы с Осей Бродским пили в Лондоне пиво. В нужнике я обнаружил сверкающий автоматический ящик.
— Ося, — спросил я, — ты уже семнадцать лет живешь на Западе. Скажи, правильно ли я понял: на ящике написано, что если хотите спасти свою жизнь, бросьте туда сколько-то шиллингов?
— Так и написано, — подтвердил озадаченный Ося.
Коварные альбионцы. Хитрецы-англичане. Ящик молча хранил тайну.
Я предложил подождать, пока кто-нибудь бросит сколько-то шиллингов, и посмотреть, что выскочит. Но Ося уже не мог сдержать любознательности. Он опустил монету. Выскочило то же самое изделие, что заключалось в моем непробиваемом стекле.
— Таких дикарей, как ты с Бродским, я бы к цивилизованному Западу ближе, чем на тысячу километров, не подпускал, — рассудил Сережа, покупая и преподнося мне то авторучку, то набор фломастеров, то универсальный нож.
— Ты же сам знаешь, в какой дикой стране мы прожили лучшую часть жизни, — сказал я в наше оправдание.
— Знаю, — не стал отрицать Сережа, заказав всем по огромной американской порции разноцветной еды. — У вас там сейчас, говорят, в очередях за водкой задавливают насмерть старушек.
— Бывает, — подтвердил я. — Но некоторые гибнут возле кассы просто от недостатка кислорода. Это у вас в Нью-Йорке воздух чист, как выдох после водки «Абсолют». У нас в питерских магазинах воздух — как перегар после настойки горелых портянок на дезинсектале.
Мы сидели в лакированно-никелированном кафе и пользовались свежестью утра, еды и мыслей. Я тянул время в надежде, что американская еда утрамбуется и освободится место для следующего куска.
— Кажется, это называлось «Вечер молодых писателей и поэтов Ленинграда», — вспомнил я. — На лестничной площадке Дома писателя такая же давка, как в винном отделе. У нашего соседа за пазухой тосковала бутылка водки. Но он не мог из-за тесноты поднять руку на уровень лацкана, чтобы вытащить ее из кармана.
— Если бы я тогда знал, что у нашего соседа за пазухой бутылка водки, — мысленно открутил двадцать два года назад Сережа, — я бы запустил голову ему за пазуху, открыл зубами пробку и выпил свою треть.
— А чем бы занюхал? — задним числом забеспокоился я. — Как бы ты поднял к носу руку с рукавом?
— Я бы занюхал воротником, — не растерялся Сережа.
Я внутренне содрогнулся:
— Водка, нагретая до температуры человеческого тела! Из горла! Занюханная воротником! Это чрезвычайно чревато.
— Особенно для печени, — согласился Сережа. — Хорошо, что я тогда не выпил. И пусть патриотический клуб «Россия» послал в обком донос, что мы во главе с Иосифом Бродским устроили сионистский шабаш. Зато он не посмел обвинить нашу еврейскую половину хромосом в том, что она спаивает нашу русскую половину души и тела.
Трофеи, взятые при открытии Америки, были умяты, уплотнены и увязаны до разумных габаритов и успешно сданы в багаж. Мы с Сережей сушили пот ветрами аэропорта имени Джона Кеннеди.
— В следующий ваш приезд мы не будем так самозабвенно ностальгировать, — сказал Сережа. — Мы обратимся мыслями в будущее.
— В следующий наш приезд мы застанем тебя на твоей вилле возле камина, читающим Марселя Спрута, — уточнил я.
— Марселя Струпа, — поправил Сережа.
Мы простились, посмеиваясь.
Кладбище в Квинсе, где лежит Сережа Довлатов, называется «Маунт Хеброн». Деревья кладбища видны из окна квартиры, где жил Сережа. Завершилась вереница невероятных и в то же время совершенно обыкновенных совпадений, из которых составлялась жизнь.
Читая книги Сергея Довлатова, удивляешься, до чего же стремительным, непредсказуемым и увлекательным может выглядеть на бумаге повседневное бытие. Если, конечно, не грызть перо в Доме творчества, натужно выгрызая сюжеты. У Довлатова был иной метод: быть всегда искренне замешанным во все благополучные и катастрофические происшествия с ближними и не очень ближними.
Писал он ежеутренне с рассвета после любых неумеренных поздневчерашних разговоров и распитий. Встречные едва успевали осознать, что стали очередными персонажами сверхмастерской прозы Довлатова. Жизнь была неиссякаемым источником литературы. Литература была часто иссякавшим источником средств к жизни.
Сережа Довлатов без устали балагурил, перешибая самых высокоавторитетных острословов. И тут же превращался в ненасытного слушателя. Ловил собеседника на слове и делал из этого слова прозаический маленький или не очень маленький шедевр.
На надгробном камне Сережи Довлатова выгравирован его автопортрет. Одна непрерывная, изящная, смешная, артистически завершенная линия.
Я с трудом представляю, чтобы Сережа анализировал или теоретизировал на тему, как он пишет или рисует. Он просто писал и рисовал.
Еще труднее мне сравнить Довлатова с каким-нибудь другим писателем. Легче других писателей сравнивать с ним.
Валерий Попов[187]
Кровь — единственные чернила
Помню ранний, пустынный коктебельский пляж, быстро идущего по тихой, безлюдной жаре московского критика Чупринина:
— Вы слышали? Ночью передавали: Довлатов умер.
— Как?! Мы ж только встретиться собрались!..
Последнее (во всяком случае — ко мне) письмо Довлатова:
«Дорогой Валера! Твое поручение я выполнил сразу, но отвечаю с опозданием, потому что, извини, у меня был запой, и говорить по телефону я мог, а писать было трудновато… Сборник может получиться замечательный…»
Обсуждали с ним сборник — из уехавших и оставшихся. Океан между нами — но есть ли на свете люди более близкие, чем те, что подружились в конце пятидесятых на общем подъеме, общем веселье, пьянстве, на общих страданиях, и главное — на ощущении своей запретной для того времени экстравагантности, талантливости, почему-то вдруг оказавшейся не одинокой, а окруженной близкими, такими же веселыми и гонимыми талантами. Такое братство едва ли еще возникнет где и когда.
Да, наверное, смерть Довлатова не была уж такой неожиданной, и для тех, кто жил с ним рядом, и даже для тех, кто жил здесь. Вся его жизнь — словно специальный, умышленный набор трагикомических происшествий. Он, словно стыдясь своей физической роскоши, разбивал свое прекрасное лицо знойного красавца о первый встречный корявый столб. Все вокруг, постепенно набираясь здравомыслия, с ужасом и восхищением следили за довлатовскими зигзагами. Как? Вылететь из университета?! И сразу — в армию?! И сразу — в лагерные войска?! Ну — это может только он!.. Да — это мог только он. Довлатов сразу и до конца понял, что единственные чернила писателя — его собственная кровь. И тот, кто пишет чем-то другим, просто обманывает: или служит, или — развлекает. Ну что ж! Довлатов не осуждал никого. Наоборот — чем более лукавую, ничтожную жизнь вел человек, тем больше Довлатов уделял ему таланта и любви (талант любит тех, с кем он может проявиться наиболее ярко)… Помню давний звонок Сергея: «Валера! Нужно бы поговорить. Я как раз сейчас на Невском — фланирую по той стороне, куда прежде не допускались нижние