Он помолчал, подумал, посмотрел на меня и неожиданно брякнул:
«Все равно не живешь, так пиши…»
Пожалуй, можно сказать, что если Сергей вышел из «Голубого отеля», то я в каком-то смысле из этой фразы.
Если у меня иногда и выписывается нечто, похожее на рассказец, то первичным толчком к его написанию всегда служит воспоминание об этой довлатовской фразе. Она бессознательно, вдруг, выныривает на поверхность сознания.
Я говорю себе:
«Чего ты не пишешь? Все равно не живешь, так пиши».
И начинаю писать. Иногда даже что-то получается, в пределах, как говорится, возможного.
Я написал об этом вот почему. Любой другой человек, сказавший мне нечто подобное, стал бы навсегда если не врагом, — слишком сильно сказано, — то человеком, вызывающим неприязнь, или, точнее, какой-то мутный осадок неприязни, быть может, даже злобы. Но эти слова были сказаны не кем-то другим, а именно Сергеем, и поэтому, вспоминаясь, всегда непонятным образом улучшают мое настроение. Странно, но становится весело… более того, становится смешно. Возможно, это веселье отчаяния, пир наедине с собой во время персональной чумы. Почему нет? Но, как говорится, главное не в том. Действительно, отчего не писать, если все равно не живешь? Положение столь дикое и комическое одновременно, что ничего не остается другого, как рискнуть и на письмо. В таком состоянии ничего не страшно, никакой образец, никакой мэтр, никакой критик. Они перестают тебя связывать, пугать.
Но и это не то, во всяком случае, не главное. Главное в другом, трудно передаваемом, скорее всего, и не могущем быть переданным. Или мне, вне всякого сомнения, недоступном. Хотя, как я думаю, секрет моей реакции, — по крайней мере, на поверхности, — прост: обаяние Довлатова, Довлатова-человека, поведенческое обаяние… Понимаю, звучит чудовищно, но точно.
Удивительна его несвязанность, свобода при всех, видимо, достаточно многочисленных комплексах. Он как-то сказал мне, имея в виду тогдашних своих приятелей:
«Было время, когда я думал, что эти люди даже здороваться никогда со мной не будут».
До сих пор я чувствую какую-то боль в этих словах. Эти люди стали его приятелями, друзьями и даже почитателями, по меньшей мере, постфактум, посмертно.
Однако именно это смешение «неуверенности» и — я бы сказал — «дерзости», наподобие «дерзости» героя известного анекдота, выпавшего с какого-то этажа небоскреба, — «Как дела?» — спросили его, когда он пролетал сто первый этаж. «Пока все идет хорошо», — ответил он, — позволяло Сергею неосознанно, естественно избегать хамства, всего того, что, действительно, могло задеть, обидеть, оскорбить.
С другой стороны, его склонность к неврастении разрушалась именно этим «бретерским» отношением к самым малопочтенным и печальным обстоятельствам и позволяла преодолевать их, преобразуя или даже преображая — почему нет? — всю «дурноту» и «тошноту» жизни в маленькие печальные и смешные шедевры.
Пока жив, все идет хорошо, вопреки тому, что временами и не совсем живешь…
Это редчайший дар, — вероятно, души, — когда слова, по природе своей обязанные производить отрицательное воздействие, должные вызвать у человека обиду, раздражение или неприязнь, наоборот, к его собственному удивлению, действуют совершенно обратным образом.
Говорят, стиль — это человек. Чтобы был стиль, должен быть человек. Довлатов им был.
Когда мы поступили в университет, нас еще до начала занятий послали в колхоз. Там почему-то была очень популярна глупая присказка:
«Только шведы и албанцы игнорировали танцы».
Сергей не игнорировал «танец жизни» даже тогда, когда он больше напоминал «пляску смерти».
Но одновременно в Довлатове была какая-то боль. В нем как-то естественно уживалась склонность к «танцу жизни» с болью. Возможно, «боль» вообще одна из составляющих дара, во всяком случае, дара слова. Если нет боли, это уже не художник, это — начальник…
Часто повторяемая Сергеем шутка:
«Обидеть Довлатова легко, понять его трудно».
Весьма незатейливый юмор, но если на мгновение остановиться и задуматься, то начинаешь понимать, что в нем много горечи и, похоже, правды. Наши, свои — это для стаи. Человек всегда один. Художник — один вдвойне. Это не похвала, это констатация.
Не случайно именно Довлатов, говоря о лагере, сказал, что «ад не вокруг нас, ад в нас самих». Добавлю: у каждого свой.
Но Сергей как раз обладал талантом превращать ад если не в рай, то по меньшей мере в трагикомедию. В его рассказах, даже при самых мрачных темах и сюжетах, всегда есть свет, свободное, открытое пространство, остается возможность дышать.
И даже его шутки, вроде таких, как «железный поток сознания» или «комплекс полноценности», отнюдь не свидетельствуют о монолитности. «Гетеанство» было ему явно чуждо.
Однажды Довлатов, как всегда очень смешно, рассказывал о своем знакомстве с Шевцовым, автором романа «Тля» (на самом деле это оказался другой Шевцов, журналист).
На каком-то литературном вечере отец подвел его к Шевцову и представил:
«Мой сын — пародист».
По-моему, Сергей был несколько обижен подобной рекомендацией. Но я думаю, что это определение совершенно непреднамеренно для его автора оказалось очень точным. И вот в каком смысле.
Жизнь, да и сам человек — не более чем пародия на изначальный план, идеальный образец, так сказать, первообраз, спущенный сверху.
Сергею Довлатову удалось в своих рассказах передать именно это искажение, извращение образца, реально существующее влечение к отчуждению от первообраза. Довлатов не сочиняет «пародию», она у него перед глазами. Он просто делает зарисовку с натуры. Виноват ли автор, если натура оказывается пародией на саму себя? Секрет довлатовского обаяния, обаяния мастера, в том, что он замечает это раньше других.
Любое слово сомнительно. Слово об умершем всегда неправда, результат обратного воздействия, воздействия смерти. Она накладывает свой отпечаток как на лицо, лик умершего, так и на рожу или харю вспоминающего.
Слово пасует перед фактом смерти. Смерть, возможно, преодолима, но сам факт — число, месяц, год, имя — это уже неизменно. Отсюда возможные неточности или несоответствия.
Ко всему сказанному мне хотелось бы добавить одну маленькую сценку. Двигаясь по Невскому, мы встретили у «Баррикады» Иосифа Бродского. Я не был с ним знаком. Довлатов меня познакомил.
«Мой приятель Боря Рохлин. Пишет рассказы».
Но Бродскому было в тот момент не только не до приятелей, но и не до самого Довлатова. Он пребывал в несколько экстатическом состоянии.
Оказалось, что в этот день, буквально вот-вот, у него родился сын. Бродский, не обращая никакого внимания на нас, практически не видя нас, уселся вдруг на ящик, валявшийся у кинотеатра, задрал голову и уставился в небо. Поток людей, на мгновение словно споткнувшись, затем плавно, неторопливо стал обтекать с обеих сторон это неожиданное препятствие.
Я думаю, это и был его звездный час. Жаркий летний день, высокое теплое небо с редкими облаками, легкими, почти прозрачными… Так мы и расстались с ним, сидящим на этом ящике, обращенным лицом к небу, двинувшись в поисках неизвестного, ожидавшего нас.
Как принято говорить, никто не знал своего будущего.
Один умер. Другой стал лауреатом. Скучная история.
Увы, невозможно оставить Бродского вечно сидящим на винном ящике с задранной головой, а Довлатова вечно идущим по Невскому проспекту…
Игорь Смирнов-Охтин[184]
Сергей Довлатов — петербуржец