что это значит, так или иначе, добавил он горько. В конце концов, «les acteurs ne sont pas des gens» [†], как объяснил большая свинья Фредерик в «Les Enfants du Paradis» [105]. Маски под масками, и вдруг — голый бескровный череп.
Зажёгся сигнал пристегнуть ремни, голос пилота предупредил о вхождении в зону турбулентности [106], и они запрыгали по воздушным ямам. Пустыня покачивалась под ними, чернорабочий-мигрант, принятый на борт в Катаре [107], вцепился в свой огромный транзистор и начал блевать. Чамча заметил, что человек этот не пристегнулся, и взял себя в руки, вернув голосу обычно-надменный английский выговор.
— Послушайте, почему бы вам не сделать так… — продемонстрировал он, но бедняга между блевками в бумажный пакет, который Саладин подал ему как раз вовремя, покачал головой, пожал плечами и ответил:
—
Грёбаная Индия, — тихо проклинал Саладин Чамча, снова рухнув в своё кресло. — Пропади ты пропадом, я избавился от твоих оков давно, ты не посадишь меня на крючок снова, ты не затянешь меня назад.
Давным-давно —
— Отдай.
Позднее ему казалось, что отец шпионил за ним повсюду всё его детство, и хотя Чингиз Чамчавала был крупным мужчиной, даже гигантом (не говоря уж о его богатстве и общественном положении), он всё ещё не утратил лёгкости ног и склонности красться за сыном и мешать во всяком деле, каким бы тот ни был занят, сдёргивая одеяло с молодого Салахуддина, дабы застигнуть его сжимающим позорный член в красной руке. И он чуял деньги за сто одну милю, даже сквозь вонь химикалиев и удобрений, всегда висевшую над ним благодаря его положению крупнейшего в стране производителя сельскохозяйственных аэрозолей, жидких удобрений и искусственного навоза. Чингиз Чамчавала, филантроп, бабник, живая легенда, путеводная звезда националистического движения, выскочил из ворот своего дома, чтобы выхватить пухлый бумажник из опустившейся руки сына.
— Кхе-кхе, ты не должен подбирать вещи с улицы, — наставлял он, прикарманивая фунты. — Земля грязная, а деньги, между прочим, ещё грязнее.
На полке облицованной тиком [108] студии Чингиза Чамчавалы, возле десятитомника сказок «Тысячи и одной ночи» [109] в переводе Ричарда Бёртона [110] (медленно пожираемых плесенью и книжным червём из-за глубоко укоренившегося предубеждения против книг, заставляющего Чингиза держать тысячи этих пагубных предметов, чтобы оскорблять их, гноя непрочитанными), стояла волшебная лампа, наполированная до блеска медно-бронзовая аватара личного джиннохранилища Аладдина: лампа так и просилась, чтоб её потёрли. Но Чингиз не тёр её, да и другим — например, сыну — тереть её не позволял. «В один прекрасный день, — уверял он мальчика, — она станет твоей собственностью. Тогда три и три её, пока не протрёшь, и увидишь, что ничего у тебя не прибудет. А сейчас — нет, она моя».
Посул чудесной лампы заразил мастера Салахуддина идеей, что в один прекрасный день его беды закончатся и его самые сокровенные желания исполнятся, и всё, что ему нужно — немного подождать; но потом случился инцидент с бумажником, когда магия радуги творилась для него — не для отца, а для него, — а Чингиз Чамчавала украл кувшин с золотом. После этого сын уверился в том, что отец будет душить все его надежды, если не уйти из дому, и с того момента он страстно возжелал скрыться, сбежать, раскинуть бездны океанов между этим большим человеком и собой.
Салахуддин Чамчавала осознал к тринадцати годам, что был рождён для прохлады Вилайета, полной соблазнами хрустящих фунтов стерлингов — на это намекнул ему волшебный бумажник, — и он стал всё отчаяннее и настойчивее рваться из этого Бомбея с его пылью, вульгарностью, полицейскими в шортах, трансвеститами, кинофэнзинами [§], спальными коробками на тротуарах и пресловутыми поющими шлюхами с Грант-роуд [111], начинавшими в Карнатаке [112] как служительницы культа Йелламы [113], но закончившими здесь, как танцовщицы в более прозаичных храмах плоти [114]. Он был сыт по горло текстильными фабриками и местными поездами, и всей этой неразберихой, и переизбытком места, и ждал с нетерпением свою мечту-Вилайет, страну умеренности и неторопливости, преследующую его ночью и днём. Его любимыми считалками на детской площадке были те, что сквозили тоской по далёким городам: китчи-кон, китчи-раз, китчи-кон, станти-глаз, китчи-ополь, китчи-кополь, китчи-Кон-станти-нополь. А его любимой игрой была разновидность бабушкиных шагов [115], в которой он, повернувшись спиной к подкрадывающимся к нему товарищам, бормотал, словно мантру, словно заклинание, шесть букв города своей мечты,
Надо заметить, что мутация Салахуддина Чамчавалы в Саладина Чамчу началась ещё в старом Бомбее: задолго до того, как он смог услышать рядом рык трафальгарских львов [116]. Когда сборная Англии по крикету [117] играла с Индией на стадионе Брейбёрн [118], он молился о победе Англии, дабы создатели игры разгромили местных выскочек ради торжества надлежащего порядка вещей. (Но игры неизменно заканчивались вничью из-за перинной сонливости брейбёрнских калиточников [119]: великий спор — создателя с имитатором, колонизатора против колонизированного — так и остался неразрешённым.)
К тринадцати годам он был достаточно взрослым, чтобы играть среди скал Скандал- Пойнт без надзора своей