Человек, который творит себя сам, принимает на себя роль Создателя, если взглянуть с одной стороны; он неестественен, он богохульник, гнуснейший из гнусных. С другой стороны, вы можете увидеть в нём пафос, героизм его борьбы, его готовности рискнуть: не все мутанты жизнеспособны. Или взгляните на это социополитически: большинство мигрантов учится, чтобы приобрести маскировку. Наши собственные ложные описания, противостоящие измысленной о нас лжи, скрывают нас ради безопасности нашей тайной сути.

Человеку, который сочиняет себя сам, нужен кто-то, готовый поверить в него, чтобы поддерживать его уверенность в себе. Чтобы он играл Бога снова и снова, скажете вы. Или спуститесь на несколько ступенек вниз и подумаете о колоколе медника [153]; феи не существуют, если дети не хлопают им в ладоши [154]. Или просто заметите: это не сложнее, чем быть человеком.

Мало того, чтобы верили в тебя, надо и самому верить в кого-то. Это есть у вас: Любовь.

Саладин Чамча встретил Памелу Ловелас [155] за пять с половиной дней до конца шестидесятых, когда женщины всё ещё носили косынки [156], скрывающие волосы. Она стояла в центре комнаты, полной актрисами-троцкистками [157], и поймала его глазами такими яркими, такими яркими. Он пробыл с нею весь вечер, и она улыбалась не переставая, но ушла с другим. Он отправился домой: мечтать о её глазах и улыбке, её стройной фигурке, её коже. Он преследовал её два года. Англия неохотно уступает свои сокровища. Он удивлялся собственной настойчивости и понимал, что Памела стала хранительницей его судьбы; что, если она не смилуется, все его попытки метаморфозы провалятся. «Позвольте мне, — упрашивал он, осторожно борясь с нею на белом ковре, когда она покидала его на своей полуночной автобусной остановке, укрытой пушистым снежком. — Верьте мне. Я то что надо».

Как-то ночью, нежданно-негаданно, она позволила; она сказала, что верит. Он женился на ней, пока она не передумала, но так и не научился читать её мысли. Когда у неё было плохое настроение, она обычно запиралась в спальне, пока ей не становилось лучше. «Это не твоё дело, — говорила она ему. — Я не хочу, чтобы кто-то видел меня, когда я такая». Порой он называл её моллюском. «Откройся, — колотился он во все запертые двери их совместной жизни: сперва в подвальчике, потом в двухуровневой квартире, потом в особняке. — Я люблю тебя, впусти меня». Он так сильно нуждался в ней, чтобы доказать себе собственное существование, что так и не понял отчаяния в её ослепительной, вечной улыбке, ужаса в яркости, с которой она взирала на мир, или причин, по которым она пряталась, когда не могла оставаться сверкающей. Только когда было слишком поздно, она сообщила ему, что во время её первых месячных родители покончили с собой из-за нависших над ними карточных долгов, оставив в наследство лишь аристократически звучный голос, отметивший её как золотую девочку, завидную женщину, хотя на самом деле её просто бросили, покинули: родители даже не потрудились дождаться и посмотреть, как она растёт, вот как сильно они любили её; поэтому, разумеется, в ней не было и не могло быть никакого доверия, и каждый миг, который она провела в этом мире, был полон паники; поэтому она улыбалась и улыбалась, и разве что раз в неделю запирала дверь и дрожала, чувствуя себя шелухой, пустой арахисовой скорлупкой, обезьянкой, оставшейся без ореха.

Они так и не смогли завести детей; она винила себя. Через десять лет Саладин обнаружил, что какая-то проблема была с некоторыми из его собственных хромосом, два плеча [*] слишком длинные, или слишком короткие, он не запомнил. Его генетическая наследственность; ему повезло, что он смог нормально жить, в худшем случае он мог бы стать каким-нибудь безобразным уродцем. От матери или от отца это досталось? Врачи не могли сказать; легко предположить, на кого возлагал вину он сам: в конце концов, кому же захочется плохо думать о мёртвых…

В последнее время они не ладили.

Он уверял себя, что лишь впоследствии, но не всегда.

Впоследствии, говорил он себе, мы словно спали на камнях: может быть, из-за того, что у нас не было детей; может быть, мы просто отдалились друг от друга; может быть, это, может быть, то.

Обычно же он избегал взглянуть на всё напряжение, на всю неуклюжесть, на все ссоры, никогда не получавшие развития; он закрывал глаза и ждал, когда вернётся её улыбка. Он разрешил себе верить в эту улыбку, в эту блистательную подделку радости.

Он попытался сочинить счастливое будущее для них, сделать так, чтобы всё сбылось, придумывая это и затем уверуя в это. По дороге в Индию он думал, как ему повезло, что у него есть она: я везучий да я уверен я самый везучий сукин сын на свете. И: как замечательно, когда на всех дорогах, на всех сумрачных переулках лет есть перспектива постареть рядом с её мягкостью!

Он работал столь упорно и подошёл так близко к тому, чтобы поверить в истинность этих жалких выдумок, что, ложась в постель с Зини Вакиль [158] через сорока восьми часов после своего прибытия в Бомбей, первое, что он сделал (прежде даже, чем они занялись любовью) — грохнулся в обморок, лишился сознания; ибо сообщения, достигающие его мозга, столь серьёзно противоречили друг другу, словно его правый глаз видел мир уходящим влево, тогда как левый — скользящим вправо.

*

Зини была первой индийской женщиной, с которой он переспал. Она ворвалась в его гримёрку после первого вечера «Миллионерши», с оперными руками и драматическим голосом, будто бы не было всех этих лет. Лет…

— Яар, какая досада, клянусь, я просидела всё это время, только чтобы услышать, что ты поёшь «Goodness Gracious Me», словно какой-нибудь Питер Селлерс [159], я думала, давай-ка посмотрим, научился ли парень попадать в ноту, помнишь, как ты исполнял роль Элвиса [160] с ракеткой для сквоша [161], дорогой, вот умора, полный разгром! Но что это?! В драме нет песен. К чёрту. Слушай, ты не можешь сбежать от всех этих бледнолицых и навестить наших чурков[162]? Наверное, ты и забыл, на что это похоже…

Он вспомнил её подростковую фигурку-спичку с кривобокой причёской от Мэри Куант [163] и такой же кривобокой, но на другую сторону, улыбкой. Безрассудная, дурная девчонка. Как-то раз чёрт дёрнул её зайти в печально известную адду[†] на Фолкленд-роуд [164], и она сидела там, дымя папиросой и попивая кока-колу, пока внезапно нагрянувшие сутенёры не пригрозили порезать ей лицо: фрилансеры [165] здесь не допускались. Она оглядела их с ног до головы, докурила папиросу, ушла. Бесстрашная. Может быть, сумасбродная. Теперь, в тридцать с хвостиком, она была квалифицированным доктором, консультирующим в госпитале Брич-Кэнди, работающим с городскими бездомными, отправившимся в Бхопал [166], как только стали известны разрушительные новости о невидимом американском облаке, разъедавшем человеческие глаза и лёгкие. Она была искусствоведом, и её работа по ограничивающему мифу об аутентичности [167] (этой фольклорной смирительной рубашке, которую она стремилась заменить этикой исторически обоснованного эклектизма [168], — ибо разве не базировалась вся национальная культура на принципе заимствования, в какие бы одежды она ни рядилась — арийца, могола, британца: взяв-златое- брось-иное?) вызвала предсказуемое зловоние, особенно благодаря заглавию. Она назвалась «Хорошее Индийское — Мёртвое Индийское».

— Как про того индейца [169], — объяснила она Чамче, вручая ему копию. — Что хорошего, правильного в том, чтобы быть чуркой? Это индуистский фундаментализм. В общем-то, все мы — плохие индийцы. А некоторые хуже, чем прочие.

Она вошла в расцвет красоты, длинные волосы были распущены, и фигура её сегодня вовсе не напоминала спичку. Через пять часов после того, как она вступила в его раздевалку, они были в постели, и он лишился сознания. Когда он пришёл в себя, она призналась: «Я подмешала тебе микки-

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату