выходным, — и пароходиками, везущими туристов от Чаринг-Кросс до Кью-Гарденз. Поздней осенью на реку спускался туман, а зимой мимо нашего дома проплывали груженые баржи с укрытым брезентом товаром, а по утрам над водой часто висела молочная дымка. 1 км всегда полно чаек, равно как и уток: они шли к нам вверх по ступенькам террасы, чтобы их покормили, если у вас было что им дать, а иногда к нам залетали лебеди. Дважды в день на реке начинался прилив, и вода, заливая береговую полосу, лизала стены террасы. Один пожилой джентльмен сказал, что, с его точки зрения, Мария снова бы захотела вернуться в Глостершир, только если бы путешествие из этого места на метро до Лестер-сквер занимало не более пятнадцати минут.
Мария возразила ему: нет-нет, мне не нравится ни сельская местность, ни Лондон, ни его пригороды — мне нравится жить на реке… И пусть это продолжается вечно: жизнь здесь такая славная, такая легкая и такая беспечная!
И никто не спросил меня об Израиле. Либо Мария не упомянула, что я был там, либо им это не было интересно. Может быть, и к лучшему: я не был уверен, что смогу довести до сознания миссис Фрешфилд все нюансы идеологии Агора.
Однако, с точки зрения Марии, я весь вечер говорил только о своей поездке. «Твой вояж, — сказала она, услышав о Липмане и прочитав мое письмо Генри, — это путешествие в самое сердце тьмы, в бездонные глубины еврейской души». Прекрасное определение того, что я описал в моем путешествии на Ближний Восток и далее развил в своих записях: от кафе в Тель-Авиве и горькой печали навек погруженного в отчаяние Шуки, далее — в глубь страны, к Стене Плача в Иерусалиме, где мне случайно довелось попасть в среду благочестивых евреев, и далее, в пустынные холмы; и если я не погрузился в темные глубины еврейского сердца, то был охвачен демоническим еврейским энтузиазмом. Воинствующий фанатизм жителей Агора, где обосновался Генри, с моей точки зрения, не превратил их жестокосердого лидера в Курца Иудейского[117], однако упорное стремление поселенцев к обещанному Богом освобождению в моих глазах напоминало еврейский вариант «Моби Дика» с Липманом в роли Ахаба[118]. Мой брат, сам того не понимая, вполне мог подписать бумаги и приступить к службе на корабле, предназначенном для уничтожения, и с этим никто уже не смог бы ничего поделать, в особенности я. Я не отправил письмо, написанное ему, — я решил, что не стоит этого делать, потому что Генри воспринял бы его как руководство со стороны старшего брата, попытку утопить его в лавине слов. Вместо этого я переписал письмо, внеся его в свои заметки, и положил на хранение в кладовую рукописей в качестве запасного материала для своей фабрики художественной прозы, где не существует четкого разделения между реальностью и вымыслом, ведь в памяти, как и в мозгу, могут храниться любые фантазии.
Джорджина, которая была на год моложе Марии, и Сара, на три года старше ее, не были рослыми и темноволосыми, как их средняя сестра и отец, — они обе больше походили на мать; обе были стройными девушками небольшого роста, обладали круглыми приятными личиками, и вероятнее всего, лет в пятнадцать обращали на себя внимание как самые хорошенькие молодые особы во всем Глостершире. Джорджина работала в лондонской фирме, специализирующейся на связях с общественностью, а Сара недавно получила должность редактора в компании, выпускающей медицинскую литературу. Это была уже ее четвертая должность в издательском бизнесе, и работа, которой она занималась, имела мало общего с ее интересами. Тем не менее в семье считалось, что именно Сара наделена гениальностью. Все детство она провела, занимаясь то танцами, то греблей, — она всегда стремилась достичь совершенства в каждой из этих областей, как будто в противном случае с ней произошла бы непоправимая трагедия. Теперь она постоянно меняла место работы и теряла поклонников и, как выразилась Мария, «умудрилась профукать все возможности, предоставленные ей, наотрез отказавшись от всего, что ей было дано». Сара разговаривала с людьми, произнося слова со скоростью, внушающей опасения, или же вовсе молчала; она резко выпаливала что-либо, а затем удалялась, но при этом никогда не прикрывалась загадочной улыбкой, которая была присуща ее матери, в качестве первой линии обороны, и которую использовала даже спокойная Мария, чувствовавшая себя не в своей тарелке, если оказывалась в комнате, полной посторонних людей, — она завешивалась ею, пока не угасала первая робость от пребывания в незнакомом ей обществе. В отличие от Джорджины, чья чудовищная застенчивость служила ей чем-то вроде трамплина, от которого она отталкивалась, радостно погружаясь в короткий, ничего не значащий обмен словами, Сара держалась в стороне от этих радостей жизни, и это навело меня на мысль, что когда-нибудь, со временем, нам, быть может, представится возможность поговорить.
До сих пор мне не удавалось добиться успеха у миссис Фрешфилд, хотя нашу первую встречу, состоявшуюся несколькими неделями ранее, нельзя было назвать неудачной, как мы с Марией вообразили во время поездки в Глостершир с Фебой. Мы прихватили с собой подарки, чтобы облегчить путь к сердцу миссис Фрешфилд: Мария для коллекции ее матери везла с собой изящную фарфоровую вазу, которую она откопала в антикварной лавке на Третьей авеню до нашего отъезда из Нью-Йорка, а я, как ни удивительно, вез ей кусок сыра. Накануне нашего отъезда из Лондона Мария позвонила матери — спросить, что нам привезти с собой, и она ответила: «Больше всего на свете мне бы хотелось получить от вас в подарок хороший кусок стилтона. Здесь такого больше не купить». Мария немедленно помчалась в «Хэрродз»[119] за стилтоном, который я должен был преподнести ее матушке у дверей.
— А о чем я буду с ней разговаривать после вручения сыра? — спросил я, когда мы свернули с шоссе на проселочную дорогу, ведущую в Чадли.
— Джейн Остин — всегда хорошая тема для беседы, — ответила Мария.
— А после Джейн Остин?
— У нее есть великолепная мебель, то, про что говорится: «добротные вещи». Очень скромная и качественная, настоящая английская мебель восемнадцатого века. Ты можешь порасспросить ее об этом.
— А потом?
— Наверно, потом ты намереваешься погрузиться в зловещее молчание.
— Разве это возбраняется?
— Вовсе нет, — проговорила Мария.
— Неужели ты нервничаешь? — Было непохоже, что она нервничает, — она казалась лишь чуть более притихшей, чем обычно.
— Конечно же, я испытываю тревогу. Ты сам знаешь, что ты — разрушитель семейного счастья. К тому же она очень любила твоего предшественника: в общении он всегда был на высоте. В целом, она плохо ладит с мужчинами. И думаю, до сих пор считает всех американцев наглыми выскочками.
— А что может случиться? Даже если мы будем рассматривать наихудший вариант.
— Она может почувствовать себя настолько скованной, что начнет ставить тебя на место после каждого предложения. Какие бы усилия мы ни прилагали, она непременно сделает какое-нибудь замечание, от которого всем станет не по себе, а потом погрузится в ледяное молчание, а когда мы поднимем новую тему для разговора, нас снова оборвут, как и в первый раз. Но, надеюсь, этого не случится, потому что мы везем с собой Фебу, которую она обожает и которая будет развлекать нас, — это раз, и кроме того, там будешь ты, прославленный писатель, человек большого ума и удивительной мудрости, который собаку съел на таких вещах, — это два. Разве я не права?
— Вскоре ты это выяснишь.
Перед тем как повернуть к холмам и выехать на проселочную дорогу, ведущую к дому ее матери в Чадли, мы сделали небольшой крюк: Мария хотела показать мне школу, где она училась. Проезжая мимо полей, лежавших по обе стороны дороги, Мария подняла Фебу, чтобы девочка взглянула на лошадей.
— Здесь повсюду лошади, — сказала она мне, — куда ни кинешь взгляд.
Школа располагалась далеко от какого бы то ни было жилья, — окруженная раскидистыми кедрами, отбрасывающими густую тень, она стояла посреди огромного, тщательно ухоженного старинного парка, где водились олени. Когда мы приехали, все игровые площадки и теннисные корты были пусты: девочки были на занятиях, и рядом с величественным каменным зданием елизаветинских времен, где Мария жила как пансионерка до отъезда в Оксфорд, не было видно ни души.
— Напоминает дворец, — заметил я, опуская боковое стекло автомобиля, чтобы насладиться открывшимся видом.