антрополог; быть может, он и был антропологом в душе. Он допускает, чтобы весь накопленный опыт этого маленького племени, представителями которого являются страдающие, одинокие и примитивные дикари с добрыми сердцами, которых он исследует на страницах своей книги, проявлялся при описании ритуалов, артефактов и бесед; в то же самое время он успешно излагает основы своей собственной „цивилизации“, рассматривая ее с точки зрения репортера, не жалеющего своих читателей, и тем самым превращает свой текст в бег по пересеченной местности.
Почему, читая „Карновски“, так много людей хочет знать, является ли это произведение художественной литературой? У меня есть множество соображений на этот счет. И разрешите изложить вам все, что я думаю по этому поводу.
Прежде всего, как я уже говорил, этот роман можно назвать художественным произведением потому, что писатель умело маскирует свое авторство, но стиль романа точно передает его эмоциональные терзания. Во-вторых, он храбро прорубает себе путь на новую территорию, где царит неповиновение и нарушение законов, так как открыто пишет о сексуальности в семейной жизни, и беззаконие эротических связей, для которых мы все рождены, не возвышается автором до небесных сфер — секс подан без прикрас, и в романе его можно сравнить с шокирующим воздействием чистосердечного признания. И не только это: при чтении произведения понимаешь, что автор, исповедуясь, сам получает огромное удовольствие от этих откровений.
Хочу отметить, что при чтении „Воспитания чувств“ у тебя не создается впечатления, что Флобер забавлялся в процессе создания этой вещи; не забавлялся и Кафка, создавая „Письмо отцу“, и уж конечно, Гете не считал забавой „Страдания юного Вертера“. Безусловно, Генри Миллер получал удовольствие от своего творчества, но ему пришлось пересечь три тысячи миль по Атлантическому океану, прежде чем он позволил себе сказать слово „ебля“. До появления романа „Карновски“ почти все, кто когда-либо занимался „еблей“ и испытал на себе то смятение чувств, которое она вызывает, совершал это действо
Знаете, почему люди завидуют романисту? Зависть у них вызывает вовсе не то, что складывается в уме сочинителя романов, а то, что в его произведениях присутствуют совершающие поступки личности, которым благоволит автор; они завидуют безответственности, которую источают все поры его кожи, что проявляется не в авторском „я“, а в „ускользающем я“, даже если оно включает в себя (
Как я уже говорил, это всего лишь несколько моментов — подсказок к ответу на вопрос, поскольку вопрос этот мучит и преследует Натана на каждом шагу. Он никогда не мог понять, почему люди отчаянно стараются доказать ему, что он не умеет писать художественные тексты. К его смущению, фурор, произведенный романом, порождает не только вопрос „Литература ли это?“, но и другой вопрос, который ставят перед собой те, кто хочет уйти от матерей, отцов или обоих родителей сразу, или вопрос, мучающий многих отцов и матерей, который они обращают к своим сексуальным партнерам. Вопрос звучит так: „Это
Я говорил о романе „Карновски“, а не о самом Натане, и это все, что я намеревался сделать. Если бы у нас было побольше времени и мы могли бы провести здесь целый день вместе, я бы поговорил обо всех его книгах по очереди, долго и подробно разбирая каждую из них, потому что именно такую речь Натан хотел бы услышать на своих похоронах, — иначе говоря, такое выступление разочаровало бы его меньше всего. Ему моя речь показалась бы лучшей охранной грамотой от преходящих скорбных песнопений на похоронах.
Когда служба закончилась, присутствовавшие на похоронах стали выбираться на улицу, где толпа разбилась на небольшие группки. Люди, явно не желавшие расходиться так скоро, еще некоторое время потолкались у ворот, прежде чем вернуться к своим обыденным делам в тот октябрьский вторник. Время от времени слышался чей-то смех, не заливистый, не громкий, — так смеются, когда кто-нибудь расскажет анекдот после похорон. На таких мероприятиях можно увидеть, как кипит жизнь в других, но Генри далее не смотрел по сторонам. Многие из тех, кто пришел хоронить Натана, замечали его сходство с покойным писателем и потому бросали на него пристальные взгляды, но Генри старался не замечать их внимания. У него не было никакого желания выслушивать и далее разглагольствования юного редактора о колдовских чарах романа «Карновски», и его охватывала нервная дрожь при мысли о встрече и беседе с издателем Натана, пожилым лысоватым мужчиной, который со скорбным выражением лица стоял в первом ряду подле гроба. Генри хотел незаметно исчезнуть, не вступая в беседы ни с кем, — вернуться в реальный мир, где ценят и любят врачей, где, если бы читатели знали всю правду о его брате, всем было бы плевать на такого писателя, как Натан. Эти люди, присутствовавшие на похоронах, просто не понимают, что население думает о писателях: читателя занимают вовсе не те вопросы, о которых говорил юный редактор, — они интересуются, сколько баксов он получил за авторские права и почем продается его роман в бумажной обложке. Люди завидуют именно этому, а не дару «театрального преображения»; они знают, какую премию он получил, с кем он спит и сколько денег «наковал» мастер пера в своей маленькой творческой лаборатории. Точка. Конец некролога.
Но вместо того чтобы уйти, он стоял, поглядывая на часы, — делал вид, будто ждет кого-то. Если бы он сразу ушел, то не увидел бы ничего, что должно было произойти. Он закрыл свой кабинет и поехал на похороны, но это не имело никакого отношения к тому, что называется «нужным и правильным делом», — для него вопрос стоял иначе: ему было важно, что он сам ощущает, а не то, как другие оценивают его чувства, несмотря на разрыв отношений с братом, длившийся более семи лет.