поисках аутентичности. Пусть остается! Пусть найдет себе какую-нибудь настоящую еврейку, построит с ней дом, а посередине поставит шалаш, в котором они оба будут справлять все свои еврейские праздники. Но здесь об этом не может быть и речи. Я не допущу, чтобы кто-то бродил вокруг нашего дома, трубя о возрождении евреев!
Я закончил свои записи, когда наш самолет был уже на полпути к Лондону. Молодой человек, сидевший рядом со мной, все еще изучал молитвенник. Разорванные обертки от трех-четырех шоколадных батончиков валялись на свободном кресле между нами, а от него самого, всю дорогу не снимавшего широкополой шляпы, шел тяжелый дух. Поскольку в самолете не было сквозняков, вентиляция работала нормально и температура воздуха была комфортной, я, глядя на своего соседа, ломал голову, будто взял на себя роль его мамочки, уж не заболел ли он от переедания сладкого? Если снять с него шляпу и сбрить бороду, он был бы похож на одного из моих старых знакомых, может быть, на одного из тех, с кем я вырос в Нью-Джерси. Но затем я подумал, что за последние дни я встречался с массой людей: с посетителями кафе, с прохожими на улице Дизенгофф и рядом с гостиницей, когда ждал такси, — его лицо несло на себе типичный отпечаток еврейской породы, напоминая многие израильские лица. Молодой человек точно походил на кого-то, с кем я встречался в Америке, — может, это был его близкий родственник, а может, и он сам, тот же еврей, но в новом обличье.
Перед тем как положить свой блокнот обратно в кейс, я перечитал все, что написал Генри. Почему бы тебе не оставить этого беднягу в покое, подумал я. Еще одна тысяча слов, написанных твоей рукой, — это как раз то, что ему нужно: жители Агора используют мои странички в качестве стрельбы по мишеням. Не писал ли я это письмо для себя, для повышения собственного образования, стараясь представить в интересном виде события и факты, — сделав то, что не удалось моему брату? Оглядываясь назад и вспоминая минуту за минутой из тех двух суток, что я провел наедине с Генри, я осознал, что Генри не был похож на человека, живущего словно во сне. Пока я находился рядом с ним, я не раз пытался рассматривать его побег как освобождение от стеснявших его узких рамок бытия, приписывая его действиям высокую значимость, но в конце, несмотря на желание Генри стать новым человеком, его поступок стал мне казаться наивным и скучным, как всегда. Даже там, сидя на израильской пороховой бочке, он умудрился остаться совершенно заурядным, тогда как я надеялся — и, может быть, именно из-за этого и отправился в Израиль, — что он, освободившись от своей ответственности за семью, станет более загадочным и оригинальным, чем — чем старый Генри с его тривиальностью. Но ждать от Генри оригинальности означало бы то же самое, что ожидать от своей соседки, живущей за утлом, которую ты подозреваешь в измене мужу, что она внезапно окажется не кем иным, как самой Эммой Бовари, и более того, будет изъясняться с тобой на французском, достойном пера Флобера. Люди не раскрываются писателям как готовые литературные персонажи, обычно они являются только отправной точкой для творчества и, произведя первое впечатление, мало чем могут помочь в развитии образа. Большинство людей, включая самого романиста, его семью и ближайшее окружение, совершенно заурядны, и его задача — сделать так, чтобы они стали интересными для читателя. Это нелегко. И если Генри сам не смог превратиться в интересного человека, моя задача как литератора — сделать его таким.
Мне нужно было написать еще одно письмо, пока события последних дней были свежи в памяти, — я должен был ответить Шуки, чье письмо передали мне с оказией в гостиницу, и оно уже ждало меня на регистрационной стойке, когда утром я подошел к портье проверить почту. Я бегло просмотрел письмо в такси, по дороге в аэропорт, и теперь, когда у меня появилось время, чтобы внимательно прочитать его в тиши и спокойствии, я снова вынул его из кейса, вспоминая тех евреев, с которыми мне довелось пересечься за семьдесят два часа, и думая, какое впечатление произвел каждый из них на меня, какое впечатление я произвел на них и насколько Израиль воплотился в каждом из них. Я практически не видел самого Израиля, но по крайней мере начал понимать, что он представляет собой, если заглянуть в мозги некоторым его жителям. Я прибыл в это место с холодным рассудком, только чтобы посмотреть, что там делает мой брат, а Шуки пытался меня убедить, что и уезжаю я с холодным рассудком, что искры, разлетающиеся от костра, полыхающего в Агоре, не коснулись меня и моих мыслей. Он писал, что для меня очень важно не попасться на удочку, даже если я этого еще не осознал, что меня могут ввести в заблуждение. В мои сорок четыре года Шуки напоминал мне (хотя и в очень вежливой и уважительной форме) о том, о чем обычно говорят писателю (между прочим, первым об этом сказал мне мой отец, когда в двадцать три года я опубликовал свой первый рассказ): евреи там живут не для забавы, не для развлечения читателей и, упаси бог, не для собственного развлечения. Мне напомнили, чтобы я оценил всю серьезность ситуации, прежде чем мои шуточки-прибауточки пойдут гулять по городам и весям, выставляя евреев в ложном свете. Мне напомнили, что каждое слово, вышедшее из-под моего пера, может оказаться потенциальным оружием против нас, бомбой в арсенале наших врагов, и что в основном благодаря мне все теперь с радостью внимают всякой бредятине, которую излагают евреи-сумасброды в моих книжках, и что я делаю фарс из тяжелого положения в стране, хотя это ни в малейшей степени не отражает реального положения вещей.
Медленно перечитав удивившее меня письмо Шуки, я мог заключить только одно: от судьбы не уйдешь. На мое творчество всегда будут налагать всякие табу, и мой талант всегда будут зажимать в тиски. Эти упреки, думал я, будут бросать мне в лицо до самой смерти. И кто знает, если правы те ребята у Стены Плача, — может, и после.
Рамат-Ган 10 дек. 1978
Дорогой Натан!
Я сижу дома и волнуюсь за тебя: как ты там в Агоре? Больше всего меня беспокоит, что ты тоже можешь попасть под чары Мордехая Липмана. Меня также беспокоит, что ты неправильно истолкуешь его энергию и сочтешь его более интересной личностью, чем он есть на самом деле. Энергичные и живые евреи — твои постоянные литературные герои, и, по всей видимости, Липман станет одним из первых правонарушителей, занявших твое воображение. Нужно быть слепым, чтобы не видеть, как теперь тебя привлекает в его речах преувеличение роли евреев, как соблазнительна стала для тебя гипнотически действующая идея о вседозволенности евреев, отринувших всяческие ограничения, по сравнению с твоим полным писательским равнодушием к нашим благородным мыслителям-рационалистам, носителям разума и добра! Люди, которые тебе нравятся и которыми ты восхищаешься, однако, не завораживают твою душу; ты осторожен и внутренне подвергаешь себя строгой дисциплине, но вся твоя насквозь ироничная еврейская натура занята описанием сцен, которые отталкивают тебя в моральном плане; это твой антитезис — ничем не ограниченный и сверхсвободный еврей, чья жизнь представляет собой хорошо защищенный, охраняемый камуфляж, где под искажающей его облик маскарадной личиной он скрывает свое истинное «я», и чьи таланты ведут его не к диалектике, как у тебя, а к апокалипсису. Меня беспокоит и то, что в Липмане и его приспешниках ты увидишь неотразимо притягательный еврейский цирк, грандиозное представление, и то, что является источником морального вдохновения для одного из братьев Цукерманов, станет большим развлечением для другого — писателя, у которого имеется неодолимая склонность изображать все серьезное и даже жестокое в карикатурном виде. Знаешь, что тебя делает «нормальным» евреем, Натан? То, что ты приковываешь свое внимание к еврейской «ненормальности».
Но если Липман оказался настолько интересным для тебя, что ты решил обязательно написать о нем, прошу тебя не забывать следующее:
а) он вовсе не такая яркая личность, как может показаться при первом впечатлении: отступи на шаг — и от него ничего не останется, кроме громогласных речей; на поверку Липман совершенно не интересный, если не сказать тупоумный, человек; он просто чокнутый, видящий все только в одном измерении; он краснобай, болтун, который несет невесть что и притом всегда заблуждается, и т. д., и т. п.;
б) если слушать одного Липмана, то он может сбить тебя с пути. Но Липман — это еще не все общество, он — отбросы общества; для человека постороннего его пламенные речи могут показаться истиной в последней инстанции, и поскольку он — один из здешних натренированных ораторов, которые всегда, в любую минуту могут преподнести тебе всю идеологию, ты можешь счесть его воплощением Израиля. На самом деле он самый заурядный параноик и самый страшный экстремист, каких только может породить сложившаяся в стране ситуация, и хотя потенциально он может принести гораздо больше вреда,