— Нет, Генштабу было известно.
— А с кем согласовывал Павлов это решение? С вами? Или с Жуковым? А может быть, с Тимошенко?
— Разрешите выяснить, товарищ Сталин.
— Ладно. Не любите говорить об этом просчете. Потому что это ваша общая вина.
Сталин помедлил.
Со слов Ватутина получалось, что военные планировали и действовали. И выглядит это как бы солидно, со всеми их ошибками. А если брать по результату — выходит неоглядное стихийное бегство.
— Подождите в приемной, — недовольным тоном обронил Сталин. — А мы с товарищем Мехлисом закончим разговор.
Вернувшись к столу, он вновь начал разжигать трубку. Это действие нисколько не мешало ходу мыслей, даже наоборот, помогало. До сих пор беспомощность и безликость всего генеральского корпуса поражали его. Конечно, в определенных дозах бездарность и серость необходимы. Они цемент, скрепляющий пирамиду власти. Но если вся пирамида состоит из одного цемента, она когда-нибудь треснет и рухнет… Если не поставить вовремя на ключевые посты инициативных людей, а не только исполнителей. Неужели он так промахнулся, что приблизил свой смертный час? Не только свой, но и всего своего дела, которым гордился. Гитлер, по всей вероятности, в этом не сомневается. Прекрасно быть победителем. Ему, Сталину, сие не раз было ведомо. Разве великое государство — не его победа? Так же как Ивана, Екатерины, Петра… Но сейчас он, созидатель державы, был близок к отчаянию. Впору сложить крылья. Однако у него натура не птичья, а медвежья. Поэтому смертный счет самому себе рано открывать. Огромность несчастья, неотвратимость движения вражеских полчищ заставляли его судорожно искать выход. Спящий гений снова зашевелился. И это означало в первую очередь поиск нужных людей, с которыми можно вести войну. Ни Тимошенко, ни Ворошилов, ни Кривонос, ни Мехлис, естественно. Этот нужен для наблюдения и судебной расправы. На Юго-Западном фронте один генерал опрокинул немцев встречным ударом и даже просил разрешения двинуться на Варшаву. Не учел в запале боев общей обстановки. Но каков сам по себе факт! Надо проверить. Рокоссовский, кажется. И есть, безусловно, еще один — победитель самурайских вояк. Генштаб не лучшее применение его способностей. Тут надо подумать, переменить, наделить правом выбора. И не скупиться. Да — Жуков! Потом, с помощью этих двух, найдутся и другие.
Сталин обратил внимание на одинокую фигуру, стоявшую посреди кабинета.
— Я что-нибудь нэ так сказал?
После всех размышлений голос его обрел звучность, а взгляд — крепость и зоркость. Мехлису показалось, что Сталин добирается до глубины души и видит то, что Мехлису хотелось бы скрыть, — неуверенность и страх, который невозможно было не ощущать при виде властителя. Зато этот же страх давал ему силу в разговорах с другими.
— Все понятно, товарищ Сталин, — четко отрапортовал он. — Куда и в каком качестве я должен явиться?
— А говорите 'все понятно'.
Сталин наконец выбил из трубки погасший табак и начал набивать снова.
— Западный фронт, — не спеша произнес он. — Членом Военного совета. Там сейчас Ворошилов с Шапошниковым. Обсудите то, что я сказал. Остальные разъяснения получите от товарища Тимошенко. А там будет видно.
47
Скупые сводки Совинформбюро не отражали и сотой доли тех крушений, которые терпели фронты. И прежде всего главный — на пути к Москве, к сердцу России.
Западнее Минска прекратили сопротивление остатки 3-й и 10-й армий. Окружить их полностью немцам так и не удалось. Но штаб фронта поздно узнал о наличии спасительного коридора. И помочь сражающимся войскам так и не смог — ни боеприпасами, ни горючим.
Остатки 4-й армии отступили в припятские леса. Разрозненные части отходили с линии Пинск — Докшицы за реку Березину. Ослабленные и часто неуправляемые войска преследовались мощными группами танков и моторизованной пехоты.
Судьба белорусской столицы висела на волоске.
Сквозь старые доски сарая просвечивало солнце. Травы и листья деревьев окружали ветхую постройку со всех сторон, и свет был зеленый, теплый. Но люди, лежавшие вповалку на соломе, не замечали тепла. Пережитый разгром уводил их мысли в пламя и грохот разрывов. Стыд, унижение усугублялись еще и тем, что они, оборванные, грязные, израненные, выбравшись из окружения, попали на разборку к своим. И особисты выжимали из них остатки сил. Каждый, отправляясь на допрос, знал: либо прощение, а значит, передовая, либо трибунал, а значит, лагеря или смерть. Но второго — лагерей — опасались больше всего.
Иван лежал, стиснув зубы, переживая позорище разгрома, всеобщее, повальное бегство, когда не осталось патронов и не было никакой защиты. А везде — в небе, за броней, в минометных стволах, — везде были немцы, немцы, немцы…
Чувство безысходности, когда надеяться не на что и терять нечего, было у большинства. Однако же и тут, на краю гибели, у самой пропасти, находились весельчаки и балагуры.
В середине поваленных тел, откуда сильней пахло старыми бинтами и спекшейся кровью, чей-то неунывающий голос бодро вещал о жизни и учил окружающих правильному поведению на допросах.
— А я ничего не боюсь! Если их бояться, они это… чуют. Я говорю как есть! На том и стою. Призвали меня во вторник, двадцать четвертого числа. Война началась в воскресенье, а меня призвали во вторник. Но воевал я недолго. Начали сразу под Лидой. Нам даже не сказали, что фронт. Сказали, что десант выбросили. А это был фронт. Ну и полк наш сразу же начисто разбили. Из остатков образовали второй полк. И этот разбили. Образовали третий полк. И тоже разбили. Окружили. Мы ходили по лесам. Есть нечего. Один раз выкопали яму, вода близко подступила. Напились. В населенные пункты не заходили — там немцы. У них пулеметы, автоматы. А у нас что? Трехлинейка на четверых. И один патрон. Хоть выбрасывай — хоть стреляйся. Да многих-то одной пулей не застрелишь. Сперва нами командовал лейтенант. Потом он куда-то делся. И старшина командовал тем, что осталось от полка. Потом он говорит: 'Разбивайтесь, ребята, по одному, по двое. Скопом нам не выйти'. Мы раздобыли одежду. Меня один старик научил: 'Идите прямо по дорогам, в лесу не прячьтесь, в лесу немцы сразу заметят. На дороге увидишь немца — иди прямо, говори: 'Нах хаузе'. Он спрашивает: 'Ворум?' — а ты говоришь: 'Нах хаузе, нах хаузе, матка!' Он и пропускает. Немцы пропускали, а если финны или поляки, те расстреливали на месте. Только кепку приподнимет — стриженый? Значит, солдат. И — в расход. Я когда к нашим вышел, лучше не стало. Правда, покормили один раз баландой. И — сюда! Следователь попался молодой, но злющий. Морда белая, мучная, будто скалкой ее раскатали. И губы мокрые. Особисты его между собой Жабычем кличут. Меня впихнули в избу. Он утерся и сразу говорит: 'Какого полку призывался?' Я называю. А перед ним книга толстая, бухгалтерская. Там все полки указаны. Он глянул и говорит: 'Такого полка нету. Ты врешь. Этот полк разбитый'. 'Полк-то, — отвечаю, — разбит, а я тута'. 'Дальше что было?' — спрашивает. Я говорю: 'А дальше включили нас в другой полк'. — 'Номер?' Называю. Он посмотрел в книгу и говорит: 'Такого полка тоже нету, он разбит'. Отвечаю: 'Полк разбит, а я вот он'. 'Что дальше было?' — спрашивает. 'Дальше, говорю, — нас включили в полк'. — 'Номер?' Называю. Он говорит: 'Ну, ты балагур! Такого полка тоже нету. Разбит'. Говорю: 'Ну что же, а я вот он!' Видно, он мне поверил. Покрутил головой. 'Ладно, — говорит, — все совпадает. Видно, ты еще не совсем конченый человек. Признавайся, что завербован, и я тебя отправлю в лагеря на пять лет'. 'А если, — говорю, не признаюсь?' 'Тогда, — говорит, — трибунал. А сейчас трибуналы ничего, кроме расстрела, не дают'. 'Лучше, — говорю, — лагеря'.
Среди наступившей мертвой тишины лязгнули ворота. Упал железный засов с тупым стуком.
— Латов! Руки назад!