женщину. Друг мой, да ты представить себе не можешь, как я ее уважаю! Ты ее не знаешь. Вот, однажды утром… Было это с месяц тому назад. Эта женщина… В шесть она уже на ногах — и зимой, и летом; молимся мы в половине седьмого. В то утро я немного проспал — ты меня знаешь, ранней пташкой меня не назовешь. Пробило семь — а ее все нет; я уж было подумал, что она сама проспала. Только не думай, что я так уж обрадовался; нет, просто мне захотелось, чтобы она хоть разок проспала. Я побежал ее будить — и что же? Дверь в спальню открыта, постель убрана. А через пять минут является она сама. Оказывается, в тот день на Ватерлоо утренним поездом прибывала группа миссионеров откуда-то из Восточной Африки; так она встала в четыре и пошла их встречать. Это не женщина, это святая. Я ее не достоин.
— Достоин, не достоин… Я бы на твоем месте поменьше об этом думал, — посоветовал я.
— Да как же мне не думать?! — воскликнул О'Келли. — Каждая фибра души вопиет… Нет, не достоин!
— Я и не говорю, что достоин, — ответил я. — Плюнь ты на это дело. Так и свихнуться недолго.
— Не достоин, — мрачно забубнил он. — И никогда не буду достоин.
Было заметно, что в мозгу у него начался бурный ассоциативный процесс: одна мысль рождала другую, еще более мрачную. Желая отвлечь его от горестных раздумий, я перевел разговор на шампанское.
— Большинство любит сухое шампанское, — поддержал предложенную тему О'Келли. — Мне же нравится сладкое — в нем чувствуется вкус винограда.
— Было времечко, и мы пили шампанское, — сказал я. — Помнится, тебе оно нравилось.
— Припоминаю, — воодушевился О'Келли. — Вполне сносное, и цена была подходящая.
— Слушай, а ты не помнишь, где мы его брали? — спросил я.
— На Бридж-стрит, — вспомнил О'Келли, — неподалеку от цирка.
— Славный денек, — заметил я. — Может, прошвырнемся?
Винный погребок мы отыскали без труда — никуда он не делся. Мы толкнули тяжелую дверь и вошли.
— Все то же самое, — прокомментировал О'Келли. — Ничего не изменилось.
Как ни считай, но последний раз мы были здесь с год назад, и, конечно же, перемены бросались в глаза — сменилась обстановка, сменился и сам хозяин. Но О'Келли был рад тряхнуть стариной и ничего не хотел замечать. Я заказал бутылку, и мы уселись за столик. Лично мне то вино, которое подавалось здесь под видом сладкого шампанского, не нравилось, и я взял себе стакан кларета; вся бутылка оказалась в распоряжении О'Келли. Я с радостью отметил, что уловка мне удалась. Этот божественный напиток не растерял за год своих достоинств. С каждым бокалом О'Келли все более креп духом. Из погребка он вышел в полной уверенности, что со временем станет достойным миссис О'Келли, и, чтобы утвердить себя в своей решимости, тут же купил будильник. Дело было так. Мы шли по набережной; у Вестминстерского моста он вдруг остановился и задумался. Причина внезапного молчания была очевидной: на глаза ему попалась афиша, на которой была изображена очаровательная дама; одной ногой она стояла на проволоке, а другой грациозно помахивала в воздухе; под ней простирались горные вершины; художнику удалось передать некоторое сходство с моделью, Я уже было принялся проклинать судьбу, направившую нас по набережной, но, к счастью, все обошлось: мысли О'Келли потекли по совершенно неожиданному руслу.
— Дорогой мой Дол, — сказал он, покровительственно положив руку мне на плечо. — Есть женщины красивые, веселые, нежные; их хочется обнять и закружить в вихре танца. — Он неодобрительно покачал головой. — А есть женщины святые; они ведут нас к вершинам, Пол, — к вершинам!
Лицо О'Келли просветлело, взгляд преисполнился решимости, как у молодого человека с рекламного плаката, готового пронести знамя своей фирмы через льды и снега. Ни слова не говоря, он перебежал через дорогу, вошел в американский магазин, где за шесть шиллингов одиннадцать пенсов и купил будильник, который, как заверил нас приказчик, разбудит даже, египетскую мумию. О'Келли помахал мне им на прощание, вскочил в хэмпстедский омнибус и укатил, а я двинулся к театру.
Док вернулся вскоре после Рождества и снял квартиру в Сити. По его словам, поселиться ближе к цивилизации он просто не рискнул.
— В Вест-Энде мне делать нечего, — объяснил он. — Какое-то время я продержусь, ко мне будут обращаться богатые пациенты — исключительно для того, чтобы подивиться на чудаковатого докторишку; но долго твои снобы не выдержат — как, впрочем, любая другая респектабельная публика в любом другом месте. Нам не ужиться. Я начинал в Ричмонде. Тогда это был фешенебельный пригород. Я думал, что буду творить чудеса. Все было в мою пользу, и мешал мне лишь один человек — я сам. Медицину я знаю, этого у меня не отнимешь. Отец, бедняга, истратил на меня все свои сбережения, до последнего пенса; он перекупил практику у старого врача, и мне досталась богатая клиентура; у меня был прекрасный дом с дворецким, собственный выезд — все, что положено врачу, пользующему чистую публику. Беда лишь в том, что врачом этим оказался я.
Я могу сдерживаться месяц, два — а затем меня прорывает: просыпается первобытный дикарь, дремлющий под фраком. Когда я вижу перед собой этих лицемеров с их чопорностью, с их фальшивыми улыбками, когда я вижу перед собой море разливанное лжи, — я теряю голову и кидаюсь в бой: колю, рублю палю без разбора. Дурачить богачей легко: приходишь к какой-нибудь идиотке раз, приходишь два, приходишь десять; кланяешься, потираешь руки, цокаешь языком, бормочешь, утешаешь. Но в конце концов я выкладываю ей всю правду.
— Вот что, мадам. Давайте не будем морочить друг другу голову, Прежде всего смойте румяна — кожа должна дышать. Затем откажитесь от корсета. У женщины вашей комплекции объем талии должен быть тридцать три дюйма. Вы же стремитесь ужать ее до двадцати двух и после этого хотите, чтобы желудок работал нормально. Половину дня и весь вечер вы болтаете с гостями. Неужели у вас нет других дел, ведь вы уже не молоды? Пора с этим кончать. Рожайте детей и сами кормите их грудью, тогда ваши дети вырастут здоровыми, да и вам это пойдет на пользу. Не валяйтесь в постели до обеда. Вставайте спозаранку, когда просыпается все живое, и делайте что-нибудь, делайте! Зачем Господь дал вам мозг и мышцы? Активнее, активнее! А медицина тут бессильна.
И рано или поздно я высказывал им нечто подобное. — Он бешено захохотал. — Черт побери! Видел бы ты настоящее лицо, оказавшееся под маской светской жеманницы!
А эти старые дураки, надувшиеся от важности, как индюки? Нет, на них стоит посмотреть, черт бы меня побрал! Скажи им, что за недуг их мучит, и от напыщенности не останется и следа.
— Вы хотите знать, в чем причина вашего недомогания? — кричу я на них, не в силах сдержаться — Обжорство, мой дорогой сэр, обжорство и пьянство, а сверх того — другие пороки, называть которые мы сейчас не будем. Живи как человек, научись уважать в себе человека, перестань быть свиньей. Разве можно так терзать свое тело? Вот оно и мстит тебе. Не истязайте свою плоть — вот единственное, что я могу прописать вам. — Он опять засмеялся. — Скажи дьяволу правду в лицо, даже он устыдится. Но дьявол тебе отомстит — уморит голодом. А такой удар весьма ощутим. Нет, из таких людей, как я, преуспевающие семейные врачи не получаются. В Сити я как-нибудь перебьюсь. Здесь пациенты другие — кладовщики да конторщики. Без нужды они к врачу обращаться не станут; а если и выскажешь такому все, что о нем думаешь, он не обидится. Бедняку правда глаза не колет.
О Барбаре мы говорили только раз. Ее свадебная фотография стояла у меня на столе. Иногда я устраивал торжественную церемонию: тщательно убирал комнату, выметая сор из-под всех половиков, надевал лучший костюм, возлагал к фотографии цветы, становился на колено и целовал ее руку, покоящуюся на высокой спинке крепкого на вид стула (какой фотограф обойдется без такого стула!).
Однажды Док взял со стола фотографию и долго ее изучал.
— Форма лба свидетельствует об уме; разрез глаз — о нежности, а их расположение — о решительности. С другой стороны, нижняя часть лица предполагает наличие сильного животного начала: тонко очерченные ноздри свидетельствуют об эгоизме — попросту говоря, о себялюбии; форма-носа — о тщеславии; линии рта — о чувственности и любви к роскоши. Интересно, что же представляет собой эта дамочка на самом деле?
— Вот уж не знал, что вы разделяете теорию Лафатера, — сказал я.
— Лишь те ее положения, которые согласуются с моими наблюдениями, — ответил он. — Разве я неправильно описал ее характер?
— Мне бы не хотелось вести о ней разговор в этом ключе, — ответил я, чувствуя, как кровь