Взглянув на связку, я увидел, что это — собрание старых рукописных пьес, суфлерские копии, размеченные, надписанные, перекроенные, Та, что лежала сверху, называлась «Кровавое пятно, или Дева, дикарь и душитель», следующая за ней — «Женщина-разбойник».
— Все их уже позабыли, — объяснила миссис Пидлс, — а между тем в каждой найдется что-нибудь хорошее.
— Но мне-то что с ними делать? — спросил я.
— Все, что хотите, — ответила миссис Пидлс. — Это абсолютно безопасно. Авторы уже давно все умерли, я выбирала очень аккуратно. Вам остается только брать сцену оттуда — сцену отсюда. Если это делать с умом, да при вашем таланте, — вы из этого целую дюжину пьес сумеете слепить, когда время придет.
— Но ведь это же будут не мои пьесы, миссис Пидлс, — возразил я.
— Ваши — я вам их дарю, — ответила миссис Пидлс. — Вы их в чемодан уложите. А что касается квартирной платы, — добавила миссис Пидлс, — Бог с ней, потом когда-нибудь отдадите.
Я расцеловался с добрейшей старушкой на прощанье и взял ее подарок с собой, на свою новую квартиру в Кэмден-Тауне. Много раз с тех пор мне приходилось трудно в поисках сцены или сюжета, и много раз я слабодушно обращался к дару миссис Пидлс, перелистывая надорванные и измятые страницы с постыдным намерением пополнить свой литературный арсенал. Приятно сейчас, положа руку на сердце, честно сказать, что я так и не поддался искушению.
Всегда я укладывал их обратно в ящик, говоря себе с суровым укором:
— Нет, нет, Пол. Победить или проиграть ты должен сам. И никакого плагиата — во всяком случае, не отсюда.
Глава IV
— Не нервничай, — сказал О'Келли, — и не перегни палку. Голос у тебя приличный, но не сильный. Держись спокойно и открывай рот пошире.
Было одиннадцать часов утра. Мы стояли у входа в узенький дворик, откуда через служебную дверь можно было попасть в театр. Последние две недели О'Келли меня натаскивал. Занятие это было мучительным для нас обоих, но для О'Келли — особенно. Миссис О'Келли, тощая, кислого вида дама — я видел ее раз или два, прогуливаясь по Белсайз-сквер в ожидании сигнала от О'Келли, — была женщиной очень серьезной и принципиально не признавала никакой музыки, кроме духовной. В надежде уберечь О'Келли хотя бы от одной из его греховных наклонностей рояль было приказано убрать, а его место в гостиной заняла американская фисгармония, звучавшая необычайно мрачно. Нам пришлось с этим смириться, и хотя О'Келли — поистине гений музыки — и ухитрялся извлекать из нее аккомпанемент к «Салли с нашей улицы», причем менее тоскливый и смятенный, чем можно было ожидать, все же это не облегчало наших трудов. В результате мое исполнение знаменитой баллады окрасилось печалью, композитором вовсе не предусмотренной. Если петь ее так, как пел я, то песенка становилась произведением, которое, как принято говорить, «заставляет думать». Невольно возникала мысль — а будет ли брак таким уж счастливым, как считает молодой человек? Разве не ощущался в песне, если призадуматься, налет меланхолии и пессимизма, присущих характеру стенающего героя, и вряд ли уместных при той склонности к легкомыслию, которую внимательный наблюдатель не может не уловить в прелестном, хотя и несколько поверхностном, образе Салли?
— Полегче, полегче. Меньше надрыва, — требовал О'Келли, в то время как, повинуясь его рукам, лились величественные звуки из всхлипывающего инструмента.
Один раз нас едва не застали врасплох, когда миссис О'Келли вернулась с заседания комитета активистов местной общины раньше, чем ожидалось. Я был поспешно спрятан в маленькой оранжерейке, примыкавшей к площадке второго этажа, и, скрючившись за цветочными горшками, со страхом и трепетом вслушивался в суровый перекрестный допрос, которому подвергся О'Келли.
— Вильям, не юли! Это был не псалом.
— Дорогая, да все дело в ритме. Дай я тебе покажу.
— Вильям, прошу в моем присутствии не устраивать никаких фокусов со священными гимнами. Если у тебя нет уважения к религии, то не забывай, пожалуйста, что у меня оно есть. Кроме того, с какой стати ты вообще затеял играть гимны в десять утра? Это на тебя непохоже, Вильям, и объяснению твоему я не верю. Ты еще и пел. Когда я открыла дверь, я ясно услышала слово «Салли».
— «Славлю», дорогая, — поправил О'Келли.
— Обычно, Вильям, у тебя не такое плохое произношение.
— Охрип немного, дорогая, — объяснил О'Келли.
— Хрипоты как раз не чувствовалось. Лучше не будем об этом больше разговаривать.
С этим О'Келли был согласен.
— С ней немного трудновато ладить, когда ты здоров и хорошо себя чувствуешь, — объяснял мне О'Келли, — но если ты заболел, — это самая заботливая, самая преданная из женщин. Вот когда я три года назад лежал с тифом, лучшей сиделки было просто не сыскать. Этого я никогда не забуду. И завтра снова будет так же, если со мной случится что-нибудь серьезное.
Я пробормотал известную цитату.
— Вылитая миссис О'Келли, — согласился он. — Порой я думаю — леди Скотт, наверно, точно такая же женщина.
— Беда вел в том, — продолжал О'Келли, — что я такой здоровяк, — у нее нет шансов проявить себя. Вот если бы я был безнадежный больной, она бы все сделала, чтобы я был счастлив. А так… — О'Келли ударил по клавишам. Мы снова принялись за наши занятия.
Но вернемся к разговору у входа в театр.
— Увидимся в «Чеширском сыре» в час, — сказал О'Келли, пожимая мне руку. — Если здесь не выйдет, попробуем другое место; хотя я разговаривал с Ходгсоном и думаю, все будет в порядке. Удачи тебе!
И он пошел своей дорогой, а я своей. Небольшой горбоносый и круглоглазый человечек, сидевший в стеклянной будке за дверьми и походивший на рассерженную птицу в клетке, спросил, по какому я делу. Я показал ему свое приглашение.
— В этот проход, через сцену, по коридору, второй этаж, вторая дверь направо, — выпалил он на одном дыхании и захлопнул окошко.
Я прошел вперед. Что меня немного удивляло, так. Это то, что я не испытываю абсолютно никакого волнения оттого, что впервые в жизни нахожусь за кулисами.
Помню, отец как-то спросил молодого солдата, только что вернувшегося из Крыма, что тот чувствовал во время своей первой атаки на врага.
— Ну, — ответил молодец, — я все время думал, что, когда побежал, забыл закрыть кран у бочонка с пивом в каптерке. Очень беспокоился.
До сцены я добрался без происшествий. Остановившись на секунду, чтобы оглядеться, я понял, что ощущаю не столько разочарование в театре как таковом, сколько то, что мои худшие предчувствия сбылись. В тот момент театр утратил весь свой блеск и больше так его и не обрел. От мишурного убранства зрительного зала до раскиданной по сцене по-детски наивной бутафории — он предстал передо, мной, как нечто сооруженное из разноцветных лоскутков и обрывков, как кукольный домик уже выросшего ребенка. Драма может сделать нас лучше, возвысить, заинтересовать и научить нас. Я в этом уверен. Пусть она процветает! Но точно так же, когда малышка одевает и раздевает куклу, открывает дверцу домика и заботливо укладывает ее спать в комнатке немногим больше ее самой, она готовится к обязанностям и радостям материнства. Игрушки! Разве мудрый ребенок ими пренебрегает? Искусство, литература, музыка — разве не готовят они нас к тому, пусть далекому, времени, когда мы, наконец, вырастем?
Я было потерялся в лабиринте переходов за сценой, но со временем, идя на звук голосов, вышел к большой комнате, уставленной множеством стульев и потертых диванчиков, где находилось от двадцати до