Увидев меня, Бруно прервал свой разговор с Хью и напомнил, что завтра хотел бы отправиться в дорогу пораньше. И еще сказал, что я, должно быть, очень устала и он тоже устал и хочет отправиться спать. Не знаю почему, но ни Одрис, ни Хью, кажется, не видели, что все, чего хотел Бруно, – это поскорее уйти. А, может, они понимали и надеялись облегчить его сердце. Но Хью ответил, что ранний отход ко сну ему также очень необходим, а его сладострастное поглядывание на жену не оставляло сомнений в том, что это за необходимость. Одрис начала подшучивать, вызвав краску на моем лице. К этой краске – Боже мой, это была краска желания, а не стыда – был подмешан страх, но Бруно ничем не выдал моего отказа отдаться ему, а ответил так, что заставил поверить, будто между нами все хорошо. Его любезность, – а я знала, как он мучается, – и само предложение тоже породило во мне тот жаркий трепет, которого я научилась бояться.
Но трепет мгновенно исчез, как только закрылась дверь и я подняла глаза к лицу Бруно. Думаю, из-за этих шуток я ожидала увидеть его лицо таким же, какое оно было той ночью в Винчестере, когда он впервые заставил меня ощутить, как я хочу его плоти. А вместо этого я увидела такое отчаяние, такую глубину страдания, что сразу рванулась к нему. При моем прикосновении на его глазах появились слезы, и он сказал, что не собирается брать меня в Улль, чтобы не заставить смотреть, как другой человек сидит в папином кресле.
Я обняла его. Невозможно было противиться необходимости утешить страдание, которое перекликалось с моим, но той первой пронзительной боли я больше не чувствовала. Мне тяжело увидеть на папином месте поставленного королем Стефаном надзирателя, но я смогу выдержать, зная, это не навсегда. Была и другая мысль, гораздо более тревожная, поскольку она не вызывала боли, мысль, которая закралась мне в голову, когда я утешала Бруно, помогая ему раздеться и укладывая в постель: Бруно в кресле папы?
Не больно ли это представить? Неужели я зашла в своем стыде так далеко, что смогу улыбаться, если Бруно, возможно убивший моего отца и брата, будет пить из папиного кубка за папиным столом? А потом Бруно говорил в темноте о том, что сэр Оливер был для него единственным, кто относился как отец, а он, Бруно, ни разу не сказал ему ни слова любви и даже благодарности. От сочувствия его страданию у меня перехватило дыхание. Эта печаль мне знакома меньше всего – ведь каждый из нас, кроме бедной мамы, и дарил, и слышал, и чувствовал слова и знаки любви и благодарности. Я опять обняла его и заплакала. Это не может быть предательством папы и братьев, сказала я себе. Ведь я не торю дорогу своей любви к их врагу. Я заставляю лишь его влюбиться в меня. И если сердце Бруно наполнится жаждой любви, он сделает для меня все на свете.
На следующее утро Бруно ускакал, сопровождаемый пятью надежными тяжеловооруженными всадниками. Они придадут вес, достойный его звания, и смогут постоять за него при встрече с бандами шотландцев, если с ними придется столкнуться на пути к д'Омалю. Наконец я буду спокойна, что у него есть такие люди, поскольку сейчас это просто необходимо. Я говорила себе, что страшусь не того, что его убьют или ранят, но Бог знает, какой второй муж будет мне навязан; может, такой, что не захочет добиваться у короля Улля.
Бруно был в отъезде две недели, и на это время меня поглотили дела крепости Джернейв. Я была не гостьей и не незнакомкой. Сын путаны Бруно даже для леди Эдит, единственной, кто вообще мог бы думать о нем в таких выражениях, был частью Джернейва, а я, считавшаяся для них его частью, тоже принадлежала этому месту. Бели я могла быть полезна – а все были в той или иной степени заняты устранением нанесенных шотландцами повреждений, – то задание давалось мне без расспросов, хочу ли я его выполнять. Предполагалось, что так удобнее всего и меня это устраивает. Я была дома, словно в поместье Милдред.
Вскоре я поняла: теплое обращение объясняется тем, что меня приняла Одрис. Леди Эдит сновала туда и сюда, отдавала приказы, касающиеся женских работ, Хью приказывал и проверял то, что выполнялось мужскими руками, но жизнь в крепости текла и вращалась вокруг одного общепризнанного центра – Одрис. Когда я полностью осознала это, я похолодела от мысли, что она может узнать, как я отказалась отдаться ее брату.
Но я недооценивала Одрис. Полагаю, моя тревога была заметна. И вот, на третий или четвертый день – помню, шел проливной дождь и делать мне было нечего – я сидела в башне у Одрис, наблюдая, как она ткет.
– Не думаю, что у тебя с Бруно все идет как по маслу, – неожиданно сказала Одрис. – Я видела, что не только стыдливость заставила тебя покраснеть, когда я дразнила тебя из-за желания Бруно пораньше отправиться спать. Будь терпелива. Полагаю, со временем ты найдешь и покой, и радость. Я не виню тебя за страхи и тревоги. У нас с Хью все было по-другому. Мы любили друг друга и до свадьбы. У тебя с Бруно этого не было.
– Это могло быть, – медленно ответила я, – но не случилось.
Я вспомнила, как это в действительности произошло, но не могла сказать плохое о Бруно его сестре. Все равно она не поверит.
– В течение почти восьми месяцев я состояла в свите королевы, и часть этого времени там же при короле был Бруно. Мы могли встречаться. Мы могли даже разговаривать друг с другом. Не помню, случалось ли это. Однажды мне сказали, что король приказал нам пожениться, и мы поженились.
– И Бруно согласился? – Одрис была явно озадачена. – На него это не похоже.
Я рассмеялась.
– Говорила же я, что королева считает меня мятежницей. Не знаю почему, но она, кажется, боится, что я причиню какой-то вред. Бруно женился на мне, чтобы защитить короля. Он считал, что это его долг.
– Да, на Бруно это похоже, но не лестно для тебя. Ты такая хорошенькая. Думаю, у тебя мог быть повод для некоторого недовольства, – улыбнулась Одрис. – Но ты, почему ты согласилась?
Потом мы сидели молча, но этот вопрос, заданный Одрис так непринужденно и показавший ее не осведомленность о моей беспомощности, поднял во мне волну горечи. Я рассказала ей все, кроме того, что пыталась убить ее брата, и кроме своих опасений, что он был тем, кто отнял у меня двух единственных самых дорогих людей. Одрис не проронила ни слова и даже не дала мне понять, верит ли, что я была безумна, но в середине моего рассказа она вдруг вышла из-за ткацкого станка и взяла на руки свое дитя. Когда я закончила, Одрис дала ребенка мне, все еще не говоря ни слова. Он был такой нежный и теплый! Я и до этого уже держала Эрика, но не в такие минуты, когда, казалось, из моих глаз потечет кровь, а не слезы. Я почувствовала утешение и в то же время страх – ведь я хорошо знала, как мало младенцев становятся мужчинами и женщинами. Но несмотря на страх страдания и новых потерь меня охватила жажда материнства, настолько сильная, что вытеснила все другие чувства, даже мое горе.
Именно тогда я вспомнила: Бруно говорил, что ребенок был бы серьезным основанием для короля, чтобы отдать нам Улль, – и решила пересмотреть свой отказ ему. В конце концов, так ли уж важно, кто будет этим отцом? Знаю, что папе было все равно, который из его сыновей станет наследным хозяином Улля и ребенок которой из женщин станет наследником, лишь бы это был его внук. Да, в моем ребенке будет папина кровь, такая же, как у братьев. И чем больше я думала, тем яснее мне становилось, что уже не так молода, как большинство выходящих замуж девушек, поэтому вряд ли могу себе позволить ждать дольше. Кроме того, если король дарует Улль Бруно и Бруно умрет – я неохотно заставила себя подумать о смысле этих последних двух слов, – разве король не лишит меня права владения, как раньше? Меня – да, сына Бруно – нет.
Такие мысли посещали меня и в последующие десять дней. Они не появились сразу все вместе, как записаны здесь, а возникали обрывками, по частям, и, вероятно, я не видела, куда они ведут… или не позволяла себе видеть, – в этом не уверена. Но в чем я действительно уверена, это в том, что на меня повлияло отношение Одрис к Хью. Своими манерами и обращенными друг к другу словами они сняли весь тот уродливый подтекст, который всегда слышался мне в слове «вожделение». Что бы они ни делали – бросали ли грубые шутки, нежно касались или просто смотрели друг на друга – радость и удовольствие его мужественности и ее женственности были ясными, как свет факела в маленькой темной комнате. Они понимали друг друга, они разделяли все большое и малое. И не важно, что это было – то ли рассказ Одрис о поведении Эрика, то ли разговор Хью с Одрис о необходимости купить скот, – все равно теплота их страсти согревала каждое слово и жест.
Они более открыто проявляли радость, которую дарили им тела, чем это было у Милдред и Дональда – по крайней мере при мне – но это было то же волшебство, которое я видела у моих родных. Тогда мне