– Мне тоже так кажется, – сказала Изабелла, кивая. – Поэтому она мне так нравится.
– О, что до вас – это просто замечательно, что вы познакомились с ней! Ведь вы хотите узнать свет, а лучшей путеводительницы по нему вам не сыскать.
– Вы имеете в виду, что она вполне светская женщина?
– Светская женщина? Нет, – сказал Ральф, – она просто-напросто олицетворение этого света.
Слова Ральфа, что он наслаждается обществом мадам Мерль, менее всего объяснялись, как в эту минуту хотелось думать Изабелле, его утонченным ехидством. Стараясь рассеяться любыми средствами, Ральф Тачит счел бы непростительным упущением, если бы вовсе отказался испытать на себе чары такого виртуоза светской беседы, какой была мадам Мерль. Симпатии и антипатии таятся в глубинах нашей души, и, вполне вероятно, при всей высокой оценке, какую он давал этой леди, ее отсутствие в доме его матери не слишком опустошило бы жизнь Ральфа. Но он приобрел привычку исподволь наблюдать за людьми, а ничто не могло бы лучше «питать» эту страсть, как наблюдения за повадками мадам Мерль. Он пил ее маленькими глотками, он давал ей настояться, проявляя такую выдержку и терпение, каким могла бы позавидовать сама мадам Мерль. Иногда она возбуждала в нем даже жалость, и в такие минуты он, как ни странно, переставал подчеркивать свое благорасположение к ней. Он не сомневался в том, что она чудовищно честолюбива и что все, чего достигла в жизни, было весьма далеко от целей, которые она себе ставила. Всю жизнь она гоняла себя на корде, но ни разу не выиграла приза. Она так и осталась просто мадам Мерль, вдовой швейцарского negociant,[96] женщиной с весьма малыми средствами и большими знакомствами, которая подолгу жила то у одних, то у других своих друзей и пользовалась повсеместным успехом, совсем как только что изданная очередная гладенькая дребедень. В несоответствии между этим ее положением и любым из тех, которые она, без сомнения, в различные периоды своей карьеры рассчитывала занять, было что-то трагическое. Его мать полагала, что ее столь располагающая к себе гостья весьма ему по душе: двое людей, поглощенных сложными вопросами человеческого поведения – т. е. каждый своим собственным, – не могли, как ей казалось, не найти общего языка. Ральф много размышлял над близостью, установившейся между Изабеллой и досточтимой приятельницей своей матери, и, давно уже придя к заключению, что не сможет, не вызвав бурного протеста с ее стороны, сохранить кузину для себя, решил, как делал при более тяжких обстоятельствах, не падать духом. Их дружба, как он полагал, расстроится сама собой – не будет же она длиться вечно. Ни одна из этих двух примечательных женщин – что бы каждой из них ни казалось – не знала другую во всей полноте, и как только у одной из них или у обеих сразу откроются глаза, между ними непременно произойдет если не разрыв, то по крайней мере охлаждение. А пока он готов был признать, что беседы старшей приятельницы идут на пользу младшей, которой предстоит еще очень многому учиться, а раз так, ей лучше было поучиться у мадам Мерль, чем у любого другого наставника. Вряд ли эта дружба могла причинить Изабелле какой-нибудь вред.
24
Разумеется, трудно было предположить, что визит Изабеллы к мистеру Озмонду в его дом на холме мог как-то ей повредить. Ничего не могло быть прелестнее этой поездки теплым майским днем в разгар тосканской весны. Наши дамы проехали сквозь Римские ворота с их массивной глухой надвратной стеной, венчавшей легкую изящную арку портала и придававшей им суровую внушительность, и, поднявшись по петляющим улочкам, окаймленным высокими оградами, через которые выплескивалась зелень цветущих садов и растекались ароматы, достигли наконец маленького сельского вида площади неправильной формы, куда, составляя если не единственное, то по крайней мере существенное ее украшение, выходила длинная коричневая стена той самой виллы, часть которой занимал мистер Озмонд. Изабелла и мадам Мерль пересекли просторный внутренний двор, где внизу стелилась прозрачная тень, а наверху две легкие, расположенные друг против друга галереи подставляли солнечным лучам свои стройные столбики и цветущие покровы вьющихся растений. От этого дома веяло чем-то суровым и властным: казалось, стоит переступить его порог, и отсюда уже не выйти без борьбы. Но Изабелле сейчас не было нужды думать о том, как выйти, – пока ей предстояло только войти. Мистер Озмонд встретил ее в передней, прохладной даже в мае, и повел вместе с ее спутницей в апартаменты, в которых мы уже однажды побывали. Мадам Мерль оказалась впереди и, пока Изабелла мешкала, болтая с хозяином, прошла, не церемонясь, в гостиную, где ее встретили ожидавшие там две особы. Одной из них была крошка Пэнси – мадам Мерль удостоила ее поцелуя, – другой – дама, которую Озмонд, представляя Изабелле, назвал своей сестрой, графиней Джемини.
– А это моя дочурка, – сказал он. – Она только что из монастыря.
На Пэнси было коротенькое белое платье, белые туфельки с тесемками на лодыжках, а светлые волосы аккуратно лежали в сетке. Подойдя к Изабелле, девочка слегка присела в чинном реверансе и подставила лоб для поцелуя. Графиня Джемини, не вставая с места, наклонила голову – пусть Изабелла видит, что перед нею светская женщина. Тощая и смуглая, она никак не могла считаться красивой, а ее черты – длинный, похожий на клюв, нос, маленькие бегающие глазки, поджатый рот и срезанный подбородок – придавали ей сходство с тропической птицей. Однако выражение лица, на котором, проступая с различной силой, сменялись гонор и удивление, ужас и радость, было вполне человеческое, меж тем как внешний облик говорил о том, что графиня знает, в чем ее своеобразие, и умеет его подчеркнуть. Ее одеяние, пышное и воздушное, – изысканность так и била в глаза – казалось сверкающим оперением, а движения, легкие и быстрые, вполне подошли бы существу, привыкшему сидеть на ветках. Она вся состояла из манер, и Изабелла, которой до сих пор не встречались такие манерные особы, тотчас назвала ее про себя ломакой. Она помнила совет Ральфа избегать знакомства с графиней Джемини, но при беглом взгляде на нее не смогла обнаружить никаких чреватых опасностью омутов. Эта страшная особа, судя по ее поведению, выбросила белый флаг – шелковое полотнище с развевающимися лентами – и во всю им размахивала.
– Вы не поверите, как я рада познакомиться с вами! Ведь я и приехала сюда только потому, что узнала – здесь будете вы. Я не езжу к брату – пусть он сам ездит ко мне. Забраться на такую невозможную гору! Ума не приложу, что он в ней нашел. Право, Озмонд, ты когда-нибудь станешь причиной гибели моих лошадей, а если они сломают себе здесь шею, тебе придется купить мне новых. Они сегодня так храпели! Я сама слышала. Понимаете, каково это – сидеть в экипаже и слышать, как храпят твои лошади! Начинаешь думать, что они вовсе не так уж хороши. А у меня всегда отменные лошади; я лучше откажу себе в чем-нибудь другом, но конюшня у меня всегда хороша. Мой муж мало в чем разбирается, но в лошадях знает толк. Итальянцы, как правило, ничего не смыслят в лошадях, но мой муж, даже при его слабом разумении, предпочитает все английское. Лошади у меня тоже английские – понимаете, как это будет ужасно, если они свернут себе шею. Должна вам сказать, – продолжала она, адресуясь непосредственно к Изабелле, – Озмонд редко приглашает меня сюда; сдается мне, ему не очень-то хочется меня здесь видеть. Вот и сегодня я приехала по собственному почину. Люблю новых людей, а уж вы, не сомневаюсь, самая что ни на есть последняя новинка. Ах, не садитесь на этот стул! Он только с виду хорош. Здесь есть очень крепкие стулья, а есть такие, что просто ужас.
Графиня пересыпала свои замечания визгливыми руладами, сопровождая их улыбками и ужимками, а ее произношение свидетельствовало о том, какая жалкая участь постигла ее некогда вполне сносный английский, вернее, американский язык.
– Я не хочу видеть вас здесь, дорогая? – отвечал ей Озмонд. – Помилуйте, вы для меня неоценимы.
Не вижу здесь никаких ужасов, – возразила Изабелла, оглядывая комнату. – Все так красиво и изысканно, на мой взгляд.