более густой полумрак какой-нибудь прославленной церкви или под своды кельи заброшенного монастыря. Она посещала картинные галереи и дворцы, любуясь полотнами и статуями, доселе известными ей только по названию, и в обмен на сведения, порою лишь затемнявшие суть, отдавала образы своей мечты, которые чаще всего имели с этой сутью мало сходства. Она платила искусству Италии ту дань удивления и восторга, которую при первом знакомстве с этой страной платят все юные и пламенные сердца: замирала с учащенно бьющимся сердцем перед творением бессмертного гения и вкушала радость от застилавших глаза слез, сквозь которые выцветшие фрески и потемневшие мраморные изваяния проступали словно в тумане. Но больше всего, даже больше прогулок по Флоренции, она любила возвращаться домой – входить каждый день в просторный величественный двор большого дома, который миссис Тачит занимала уже много лет, в его высокие прохладные комнаты, где под резными стропилами и пышными фресками шестнадцатого столетия помещались привычные изделия нашего века рекламы. Миссис Тачит обитала в знаменитом здании на узкой улице, название которой вызывало в памяти средневековые междоусобные распри, мирясь с темным фасадом, поскольку этот недостаток, как она считала, вполне искупался умеренной платой и солнечным садом, где сама природа отдавала такой же стариной, как и грубая кладка стен палаццо, и откуда в его покои вливались благоухание и свежий воздух. Живя в таком месте, Изабелла словно держала у уха большую морскую раковину – раковину прошлого. Ее еле уловимый, но неумолчный гул все время будил воображение.
Гилберт Озмонд посетил мадам Мерль, и она представила его нашей юной леди, тихо сидевшей в другой части комнаты. Изабелла почти не принимала участия в завязавшемся разговоре и даже не всегда отвечала улыбкой, когда ее пытались вовлечь в него: она держалась так, словно смотрела в театре спектакль, заплатив к тому же немало за билет. Миссис Тачит отсутствовала, и мадам Мерль с ее гостем могли разыгрывать пьесу на свой лад, добиваясь наивыгоднейшего эффекта. Они говорили о флорентийцах, о римлянах, о своем космополитическом кружке и вполне могли сойти за знаменитых актеров, выступавших на благотворительном вечере. Их речь лилась так свободно, словно была хорошо срепетирована. Мадам Мерль то и дело обращалась к Изабелле, как к партнерше по сцене, но та не отвечала на подаваемые ей реплики и, хотя не нарушала игры, все же сильно подводила приятельницу, которая, без сомнения, сказала мистеру Озмонду, что на Изабеллу вполне можно положиться. Ничего, один раз куда ни шло; даже если бы на карту было поставлено большее, она все равно не сумела бы заставить себя блистать. Что-то в этом госте смущало ее, держало в напряжении – для нее было важнее получить впечатление, чем произвести его. К тому же она и не умела производить впечатления, когда заранее знала, что от нее этого ждут: что и говорить, Изабелле нравилось восхищать людей, но она упорно не желала сверкать по заказу. Мистер Озмонд – надо отдать ему справедливость – держался как благовоспитанный человек, который ни от кого ничего не ждет, со спокойствием и непринужденностью, окрашивавшей все, вплоть до блесток собственного его остроумия. Это было тем более приятно, что и лицо мистера Озмонда, и сама посадка головы говорили о натуре нервической; он не отличался красотой, но был аристократичен – аристократичен, как один из портретов в длинной галерее над мостом в музее Уффици.[93] Даже голос его звучал аристократично – что казалось неожиданным, так как при всей своей чистоте он почему-то резал слух. Это тоже сыграло известную роль в том, что Изабелле не хотелось вступать в беседу. Замечания гостя звенели, как вибрирующее стекло, а, протяни она палец, ее вмешательство, возможно, изменило бы тембр и испортило бы музыку. Тем не менее ей пришлось обменяться с мистером Озмондом несколькими словами.
– Мадам Мерль, – сказал он, – любезно согласилась взобраться ко мне на вершину холма на следующей неделе и выпить чашку чая у меня в саду. Вы доставили бы мне несказанное удовольствие, если бы соблаговолили пожаловать вместе с ней. Мое жилище называют живописным: из него открывается, как это принято говорить, общий вид. Моя дочь будет безгранично рада… вернее, так как она еще слишком мала для сильных чувств, я буду безгранично рад… – и мистер Озмонд умолк в видимом замешательстве, так и не закончив фразу. – Я буду бесконечно счастлив представить вам мою дочь, – добавил он секунду спустя.
Изабелла отвечала, что с удовольствием познакомится с мисс Озмонд и будет только благодарна, если мадам Мерль возьмет ее с собой, когда отправится к нему на холм. Получив эти заверения, гость откланялся, а Изабелла приготовилась выслушать от приятельницы упреки за нелепое поведение. Однако, к величайшему ее изумлению, эта леди, пути которой были воистину неисповедимы, чуть помедлив, сказала:
– Вы были очаровательны, моя дорогая. Держались так, что лучше просто невозможно. Вы, как всегда, выше всяких похвал.
Если бы мадам Мерль принялась корить Изабеллу, та, возможно, рассердилась бы, хотя, скорее всего, сочла бы ее упреки справедливыми, но слова, сказанные сейчас мадам Мерль, как ни странно, вызвали у нашей героини раздражение, которое до сих пор она еще ни разу не испытывала к своей приятельнице.
– Это вовсе не входило в мои намерения, – отвечала она сухо. – Не вижу, почему я обязана очаровывать мистера Озмонда.
Мадам Мерль заметно покраснела, однако, как мы знаем, не в ее привычках было бить отбой.
– Милое мое дитя, – сказала она, – я ведь не о нем говорила, а о вас. Разумеется, какое вам дело, понравились вы ему или нет. Вот уж что не имеет никакого значения! Но мне показалось,
– Да, – честно призналась Изабелла, – хотя, право, это также не имеет значения.
– Все, что связано с вами, имеет для меня значение, – возразила мадам Мерль с обычным своим видом утомленного великодушия. – Особенно когда речь идет об еще одном моем старинном друге.
Была ли Изабелла обязана очаровывать мистера Озмонда или не была, но, надо сказать, она сочла необходимым задать Ральфу ряд вопросов об этом джентльмене. Суждения Ральфа были, как ей казалось, несколько искажены его дурным самочувствием, но она льстила себя надеждой, что уже научилась вносить в них необходимые поправки.
– Знаю ли я его? – сказал кузен. – О да! Я его «знаю»; не досконально, но достаточно. Общества его я никогда не искал, да и он, надо полагать, вряд ли не может жить без меня. Кто он, что он? Он американец, но какой-то невыразительный, ни то ни се, живет в Италии без малого уже лет тридцать. Почему я говорю «ни то ни се»? Да просто, чтобы прикрыть собственную неосведомленность. Я не знаю, ни откуда он родом, ни какая у него семья, ни кто его предки. Может статься, он переодетый принц, – кстати, он так и выглядит – принц, который в припадке глупой блажи отказался от своих прав и теперь не может простить это миру. Он жил в Риме, но с некоторых пор переселился сюда; помню, он как-то сказал при мне, что Рим стал вульгарен. Мистер Озмонд питает отвращение ко всему вульгарному – это главное, чем он занят в жизни, – других дел я за ним не знаю. Живет он на какие-то свои доходы, не слишком, как полагаю, вульгарно обильные. Бедный, но честный джентльмен – так он себя величает. Женился он очень рано, жена его умерла, оставив, если не ошибаюсь, дочь. Еще у него есть сестра, которая вышла замуж за некоего третьесортного итальянского графа; помнится, я даже где-то ее встречал. Она показалась мне приятнее брата, хотя порядком невыносима. О ней, помнится, ходило немало сплетен. Пожалуй. я не стал бы советовать вам водить с ней знакомство. Однако почему вы не спросите о них мадам Мерль? Вот уж кто знает эту пару куда лучше, нежели я.
– Потому что меня интересует не только ее мнение, но и ваше, – сказала Изабелла.