другого – по крайней мере ничуть не больше, чем она сама. Но ей видна' была лишь половина его натуры, как видится нам диск луны, частично скрытый тенью от земли. Теперь же она видела полную луну – видела человека целиком. А ведь она для того, так сказать, и притаилась тогда, чтобы предоставить ему простор; и все же, несмотря на это, ошиблась: приняла часть за целое.
Ах, как безмерно поддалась она очарованию! Оно и сейчас еще не развеялось. Она и сейчас еще знает, чем муж ее, когда хочет, может быть так неотразим. А он этого хотел, когда за ней ухаживал, и поскольку она хотела быть очарованной, надо ли удивляться, что ему это удалось? Удалось потому, что он был искренним, ей и сейчас никогда не пришло бы в голову в этом сомневаться. Он восхищался ею и объяснял почему: впервые он встретил женщину, наделенную таким воображением. Что правда, то правда, воображение у нее в самом деле пылкое – сколько оно в те месяцы создало всего, чего и не существовало вовсе. Она возвела Озмонда в ранг идеального героя, ее очарованные чувства, ее воспламененная – и как воспламененная! – фантазия явили его в ложном свете. Некое сочетание качеств тронуло ее сердце, и ей представилась необыкновенная личность. Он был беден, одинок и притом наделен душевным благородством – вот что вызвало в ней интерес, и она усмотрела в этом перст судьбы. Было что-то бесконечно прекрасное в обстоятельствах его жизни, в складе его ума, в самом его облике. И вместе с тем она чувствовала, он беспомощен, бездеятелен, и чувство это пробудило в ней нежность, увенчавшую собой уважение. Он напоминал изверившегося путника, который бродит по берегу в ожидании прилива и лишь поглядывает на море, не решаясь пуститься в плавание. В этом она и увидела свое назначение. Она спустит на воду его челн, станет его земным провидением; хорошо бы ей полюбить его. И она его полюбила и отдала ему себя так трепетно, так пылко – за то, что нашла в нем, но в равной мере и за то, что смогла принести ему в придачу к самой себе. Оглядываясь назад на свое достигшее в те недели полноты страстное чувство, она различала в нем и некий материнский оттенок – счастье женщины, способной одарить, знающей, что она пришла не с пустыми руками. Теперь-то она понимала, не будь у нее денег, ей было бы ни за что не решиться на брак с Озмондом. И тут мысли ее устремились к покоившемуся под английским зеленым дерном бедному мистеру Тачиту, ее благодетелю и виновнику ее неизбывного горя. Ибо при всей невероятности все обстояло именно так. По сути, деньги с самого начала легли бременем на ее душу, жаждавшую освободиться от их груза, оставить его на чьей-нибудь более приуготовленной к этому совести. А мог ли быть лучший способ облегчить собственную совесть, чем доверить их человеку с самым безупречным в мире вкусом? Не считая того, что она могла отдать их больнице, лучше ничего нельзя было и выдумать; но ведь ни в одном благотворительном учреждении она не была заинтересована так, как в Гилберте Озмонде! Он найдет применение ее богатству, и оно перестанет ее тяготить, освободившись от налета вульгарности, неотделимой от удачи в виде неожиданно свалившегося наследства. Унаследование семидесяти тысяч фунтов не содержало в себе ничего изысканного; изысканность была только в мистере Тачите, оставившем ей эти деньги. Но выйти замуж за Гилберта Озмонда и принести их ему в качестве приданого будет тоже до некоторой степени изысканно – теперь уже с ее стороны. С его стороны это будет, конечно, менее изысканно, но тут пусть решает он; и если он любит ее, то не станет возражать против ее богатства. Достало же у него мужества сказать: да, он рад, что она богата.
С горящим лицом Изабелла спросила себя, неужели она вышла замуж из ложных побуждений для того лишь, чтобы благородным жестом распорядиться своими деньгами? Но почти сразу ответила, что если это и правда, то лишь наполовину. Произошло это потому, что ум ее был помрачен верой в глубину чувства Озмонда к ней и восхищением его личностью. Он был лучше всех на свете. Это счастливое убеждение наполняло ее жизнь долгие месяцы; да и сейчас еще его оставалось достаточно, чтобы мысленно повторить – иначе она поступить не могла. Самый совершенный – в смысле тонкости организации – мужчина из всех, когда-либо ею виденных, стал ее собственностью, и при мысли, что он – ее, что ей надо только протянуть к нему руки, она в первое время испытывала нечто сродни благоговению. Она не ошиблась насчет его ума, она в полной мере изучила теперь этот великолепный орган. С ним, вернее, чуть ли не
Она и сейчас еще остро ощущала тот недоверчивый ужас, с каким рассматривала свое жилье. Меж этих четырех стен она и существовала с тех пор, до конца дней они будут окружать ее, в этом царстве мрака, царстве немоты, царстве удушья. Великолепный ум Озмонда не снабдил его ни светом, ни воздухом; великолепный ум Озмонда как бы заглядывал туда сверху сквозь маленькое окошечко, издеваясь над ней. Разумеется, речь шла не о каких-либо физических мучениях, от них она сумела бы себя оградить. Она вольна была уходить и возвращаться; никто не лишал ее свободы; муж ее был отменно учтив. Но как серьезно он к себе относился – от этой серьезности мороз пробегал по коже. Под всей его культурой, разнообразными способностями, приятным обхождением, под всем внешним благодушием, непринужденностью, знанием жизни притаился эгоизм, как змея на поросшем цветами склоне. Она относилась к нему серьезно, но все же не настолько. Да и как она могла бы – тем более теперь, когда лучше его узнала? Она должна была думать о нем так же, как думал о себе он сам: что он – первый джентльмен Европы. Она так и думала о нем сначала; собственно говоря, именно поэтому она и вышла за него замуж; но, когда стала яснее понимать, что это в действительности означает, она отшатнулась. Под таким