поступок ее вполне естествен. Дом Ардовых напоминает проходной двор. Тут и соавторы Виктора Ефимовича, пишущие для эстрады, и подруги Нины, актрисы со своими заботами, и гурьба школьных товарищей Миши и Бори Ардовых, – все это приходит и уходит, ночует, уезжает в другой город, сваливается на голову без предупреждения, и даже портниха из соседней квартиры заходит со своими клиентами в столовую Ардовых для примерки перед большим зеркалом. В такой обстановке Анна Андреевна не могла быть спокойна за судьбу своих рукописей.
В 1958 году вышла в свет ненавистная Ахматовой ее куцая книга «Стихотворения» – первая после постановления 1946 года. На подаренном мне экземпляре она надписала: «Остались от козлика ножки да рожки». Когда еще не все авторские экземпляры были раздарены, часто среди разговора Анна Андреевна объявляла, что ей надо еще поработать над своей книгой. Она шла в другую комнату, брала с собой клей и там склеивала страницы, на которых были напечатаны стихи из цикла «Слава миру». Затем аккуратно переписывала другие стихи и вклеивала их в книгу. Причем в каждом экземпляре были другие стихи. Она надеялась таким способом сохранить для потомства свои ненапечатанные стихотворения. К сожалению, обладатели этих книг не поняли намерения Ахматовой, и этот своеобразный авторский сборник избранных стихов остался неизученным.
Еще эпизод: в начале шестидесятых годов я гостила в Ленинграде у Анны Андреевны. Ее, впрочем, не было в городе, она находилась в Комарове. Мы условились, что в воскресенье я тоже туда приеду.
Выдался непредвиденно жаркий день, а я взяла с собой из Москвы только тяжелое пальто и грубые полуботинки на резиновой подошве. Пока я добралась до Финляндского вокзала, я была уже измучена. А тут еще попала в большой перерыв в курсировании пригородных электричек. В зале ожидания ни одного свободного местечка. Простояла целый час, если не больше. Затем суетливая посадка в поезд, и в вагоне все места тоже уже заняты. Еще часок на ногах. В Комарове плетусь со станции к даче Ахматовой. Вижу, навстречу быстро идут две полузнакомые женщины. Это – бывшие соседки Ахматовой и Пуниных по квартире на Красной Конницы. Торопятся на станцию. А через минуту вижу, как их пытается догнать Анна Андреевна. Спотыкается о проступившие из-под земли огромные корни старых сосен, почти бежит. «Что случилось?» – спрашиваю я в ужасе. «Случилось большое несчастье, – задыхается Анна Андреевна, – я забыла в городе свою записную книжку…» В эту минуту приблизилась Ира Пунина, медленно шедшая позади в пижамных штанах. «Как мне все это надоело», – брюзжит она. Я поворачиваю назад и веду Анну Андреевну к станции. Там все благополучно. Соседки успели купить три билета. Я сажаю их в поезд, а сама возвращаюсь на дачу. Ехать в город я уже не в силах. Я была уверена, что бывшие соседки доставят Анну Андреевну на ее новую квартиру в писательском доме по улице Ленина. На следующее утро Анна Андреевна приезжает в Комарово на литфондовской машине совершенно умиротворенная. Записная книжка при ней. О подробностях не спрашиваю, и она ничего не говорит.
Вспоминаю еще один характерный эпизод. В августе 1965 г. я опять живу у Анны Андреевны в Ленинграде. Она готовится при мне к телевизионной записи своих воспоминаний о Блоке. Намереваясь показать телезрителям его дарственную надпись на книге «Стихи о Прекрасной Даме», выдвигает верхний ящик комода и вскрикивает: «Посмотрите, что здесь делается?» В ящике перемешаны в хаотическом беспорядке книги. Это сборники стихов с дарственными надписями. Авторы – Блок, Гумилев и другие поэты, современники молодой Ахматовой. «Я сама перед отъездом в Москву все аккуратно сложила, – в гневе говорит Анна Андреевна. – Здесь кто-то рылся и очень торопился, видите?»
«Бедная мама! Она так беспокоилась о 'своих бумажках', а то, что вышло с ними, пожалуй, наихудшее из всего. И ничего нельзя было сделать», – писал мне Лев Николаевич Гумилев в 1967 или 1968 году, когда после смерти Ахматовой ее архив перешел во владение Ирины Николаевны Пуниной.
Ну, похоже ли все рассказанное здесь мною на портрет беспечного поэта, нарисованного в «Советской России» рукой неосведомленного человека? Имею в виду Вал. Гольцева и его статью «Досужие домыслы верного друга», обрушившую отравленные стрелы на книгу Анатолия Наймана «Рассказы о Анне Ахматовой». Врач, исцелися сам!
НЕСКОЛЬКО ВСТРЕЧ С БОРИСОМ ПАСТЕРНАКОМ
В начале двадцатых годов, еще не держа ни разу в руках ни одной книги поэта Пастернака, я уже слышал о нем много. Первые упоминания были почти анекдотичны. Одна из моих школьных подруг, убежденная, что девушке унизительно показываться в общественных местах без кавалера, с удивлением рассказывала о трех своих знакомых девушках. Втроем они посещали вернисажи, генеральные репетиции, театральные диспуты, литературные вечера, не пропускали выступлений Бориса Пастернака. Садились в первые ряды, шумно хлопали, поджидали у подъезда по окончании вечера. Кончилось тем, что одна из них вышла за него замуж. Таков был не лишенный зависти рассказ о целеустремленности и самоутверждении девицы — красивой, с высоким чистым лбом.
…На театральном диспуте актриса Зинаида Райх сравнивала нападки на ее мужа Мейерхольда с травлей на первого мужа — Сергея Есенина и выкрикивала со сцены в зал что-то задорное, а некто со спускающимся на лоб чубом и странным оскалом зубов, веселый и разгоряченный, подсел к ней на ступеньку большого помоста, стоящего на сцене. «Неужели ты не знаешь? Это — Борис Пастернак», — сказали мне.
В журналах так часто упоминались строки «Тишина, ты — лучшее Из всего, что слышал», «Мирозданье — лишь страсти разряды, Человеческим сердцем накопленной» или «Какое, милые, у нас Тысячелетье на дворе», что мне казалось, я достаточно хорошо знаю поэзию Пастернака и совсем не заметила, что пропустила «Поверх барьеров». Но достать эту книгу было уже невозможно.
Склонность к созерцательности, фамильное родство с музыкой сделали для меня дух его сочинений понятным и близким. Переизданная «Сестра моя жизнь», впервые прочитанная мною в 1927 г., стала моей любимой книгой.
Вокруг часто говорили, что он «непонятен». Но с этой своей «непонятностью» и, как тогда говорили, «камерностью», он становился все более и более модным. Это меня раздражало, но одновременно вызывало зависть к московским снобам, которые хвастались встречами с поэтом в салонах, чуть ли не «кремлевских».
В начале тридцатых годов облик Пастернака стал для меня будничнее. Бывая у Мандельштамов, поселившихся в Доме Герцена на Тверском бульваре, я часто наблюдала, как двору дефилировал Борис Леонидович от писательской столовой до левого флигеля с полными сумками в руках. Все знали, что там живут его уже оставленная жена и сын, а сам Борис Леонидович живет в другом месте с новой женой — бывшей женой Нейгауза.
Общих знакомых с Пастернаком к этому времени у меня появилось довольно много. Не без фамильярности отзывалась о нем Надежда Яковлевна Мандельштам, с едва заметным хвастовством ее брат Евгений Хазин («Вот здесь, сидя в этом самом кресле, Борис Леонидович нам говорил…»), с обожанием Надя Жаркова, жена Бориса Песиса — друга поэта. Всегда с любовью говорила о нем Анна Андреевна Ахматова, с которой я познакомилась зимой 1933—34 гг. у Мандельштамов, уже в Нащокинском переулке.
Именно в Нащокинском я слышала фразу Пастернака о нашей эпохе: «Время как время — ничего особенного». О начинающемся терроре: «Это иррационально, это как судьба». Однако вспоминал: в день премьеры «Бани» он впервые услышал о расстреле старого знакомого, кажется, бывшего эсера. У подъезда Театра Мейерхольда встретил Кирсанова, спросил его: «Ты знал, что NN расстрелян?» «Давно-о-о…» — протянул тот, как будто речь шла о женитьбе или о получении квартиры.
Однажды в непонятной еще для меня связи вспомнил рассказ или повесть Чехова. Герой выходит из московского ресторана, газовые фонари освещают падающий снег, подъезжает извозчик — и получается чеховская атмосфера, Москва… А ты, к примеру, напишешь (он приводит что-то вроде такого описания): кончилось общее собрание. Глеб вышел из накуренного помещения. Сел на скамью бульвара. Накрапывал дождь. Глеб снял кепку… — «и ничего не происходит!»