На Ордынке она прохаживалась по квартире Ардовых в штапельном платье-халате (с красными тюльпанами по синему фону), входила в залитую солнцем, всю в зелени столовую и вздыхала: «Суховей прорвался» (о «суховее»» тогда постоянно писали в газетах).
Перед ночными часами она шла с В.Е. Ардовым на угловой сквер – подышать, а на следующее утро рассказывала о говоре «московских просвирен», вспоминая известные слова Пушкина. Блаженное вслушивание в этот говор началось еще в замоскворецкой больнице, но нередко оно прерывалось возмущением: «Разучились говорить! Не знают, какого рода слово – мужского или женского, путают падежи».
Мы ходили с ней гулять, идя друг другу навстречу, она выходила из дома № 17 в начале Б. Ордынки, я шла с Б. Серпуховской улицы, заходили во все дворики, отдыхали там. «Переулки, где ходил Островский», полюбились Ахматовой, хотя как писателя она его недооценивала.
Длина ее комнаты на Ордынке равнялась длине тахты. Однажды Анна Андреевна лежала вопреки своему обыкновению лицом к двери, а спиной к окну. Я сидела напротив (или рядом, что в этой комнате- каюте одно и то же).
– Вы слышите? Уже совсем другой звук, – прервала она случайно наступившее молчание.
В квартире никого, кроме нас, не было. Тишина. В недоумении я бросила взгляд на растворенное окно, увидела угол стены, пожарную лестницу, вымахавший почти до второго этажа тополь.
– Лист уже суше, – объяснила Анна Андреевна. – Нет той влаги в шелесте, какая бывает в начале лета.
Дело было в середине июля и, казалось, ничто еще не предвещало приближения осени.
В другой раз, в той же «каюте» на втором этаже, она прочла мне свое новое стихотворение, а я не сразу уловила, почему оно называется «Мартовская элегия». Она охотно заговорила:
– В марте, когда начинает таять снег, всегда кажется, что кто-то со двора приник к окну.
Меня потряс тогда образ надежды и обновления, завершающий эту элегию: «И казалось, что после конца Никогда ничего не бывает… Кто же бродит опять у крыльца. И по имени нас окликает?» Но когда я навестила Анну Андреевну на Ордынке за пять дней до ее кончины, она внезапно с тоской перебила меня: «Все время кто-то стоит за окном и зовет. Это бывает только в марте, вы не замечали?»
На Серпуховке я жила в больничном саду с выходом на улицу Щипок. Чаще всего Анна Андреевна приходила ко мне в послеобеденное время. Дождавшись звонка на ужин, когда больные разбредались по палатам, мы выходили в опустевший огромный сад. Вначале сидели на скамье посреди лужайки и «дышали озоном», не обращая внимания на близость кухни (впрочем, бездействующей в это время суток).
– Это какое дерево? – указывает Анна Андреевна на большую крону вдали и удивилась: – Как можно не знать? – Она называла вяз или тополь, не уставала любоваться старым дубом перед нашим домом и разного возраста кленами. Потом мы шли ближе к выходу на Серпуховку, опять сидели на скамье возле памятника А.В. Вишневскому, вдыхали запах распустившегося к вечеру табака и, так насидевшись, шли к стоянке такси на площадь. А так как ехать до Ордынки было слишком близко и таксисты сердились, я, проводив Анну Андреевну в машине и поднявшись с нею на 2-й этаж до дверей квартиры, сразу же возвращалась на той же машине через Люсиновку и весь ночной сад домой. Таков уж был наш ритуал. Вероятно, Анна Андреевна вспоминала и это, когда, даря мне книгу своих переводов из корейских поэтов, надписала: «Другу Эмме на память о нашей смиренной жизни в пятидесятых годах века в Замоскворечье – с любовью Анна. 13 апреля 1956. Москва».
Нередко мы ездили с Анной Андреевной на Центральный почтамт, где, как она говорила, я становилась в очередь на отправку бандероли, и в этом огромном зале, под шум хлопающих дверей и шаркающих ног, под дробный стук почтовых штемпелей и возгласы с названиями городов, она писала письмо сыну.
Как-то придя на Ордынку, я спросила Анну Андреевну, как ей нравится новое стихотворение Пастернака «Свиданье».
– Дивно! – сказала она.
Я ждала дальнейшей оценки стихотворения как высокого образца любовной лирики. Но оказалось, что Ахматову прельстил только портрет женщины под снегопадом.
– «Одна, в пальто осеннем, без шляпы, без калош», – как это современно! – восклицала она… – «Течет вода с косынки по рукаву в обшлаг…»
После этого часто, собираясь гулять, она произносила пастернаковскую строку из «Свиданья»: «Пойду размять я ноги»; я шутливо говорила: «Наденьте пальтецо», – и она неизменно подхватывала с нежностью: «Да… пальтецо»…
В Москве шел французский фильм «Тереза Ракен» (по мотивам романа Золя, но на материале XX в.). Картина всем нам нравилась. В театральном доме Ардовых много и профессионально говорили об игре актеров, Анна Андреевна охотно присоединилась ко мне: «А вы заметили, как она вышла из машины?» Анна Андреевна имела в виду те кадры, где в полицейской машине Терезу (ее играла Симона Синьоре) везут на место преступления. Пустынный пейзаж, железнодорожные пути… Тереза ставит ногу в элегантной туфле прямо в глубокую лужу и даже не вздрагивает. Идет вперед как сомнамбула.
Такие детали всегда волновали Ахматову. Без них искусство было для нее мертво.
Некоторые слушатели не понимали Одиннадцатую симфонию Шостаковича. Но Ахматова горячо защищала новый опус композитора: «У него революционные песни то возникают где-то рядом, тот проплывают вдалеке в небе… вспыхивают как зарницы… Так и было в 1905 году. Я помню».
Она помнила не только первую революцию, но и более ранние времена. Как-то в «каюте» на Ордынке она описывала мне дом, в котором жила с родителями в Царском Селе, и упомянула о местной почтовой станции. Не знаю почему, почту там развозили на лошадях. Анна Андреевна рассказала, с каким восторгом она со своей нянькой наблюдала, как ямщики выбрасывали из саней тяжелые тюки с корреспонденцией и с особым стуком кидали на пол станционной избы. «Ямщиков брали из Кирасирского или Гренадерского полков», – задумчиво припоминала она. Вскоре я узнала этих силачей в «Царскосельской оде», написанной Ахматовой в Комарове в 1961 году:
Несмотря на авторский подзаголовок «девятисотые годы», кажется мне, что и этот великан, и цыганка с постоялого двора, и солдатская шутка забрели в «Царскосельскую оду» из девяностых, когда Аня Горенко расхаживала со своей любопытной нянькой по удивительному городу.
Свои стихи Ахматова читала, легко прерывая беседу и не меняя позы. Она произносила их ровным, тихим голосом, как бы сообщая. Только в некоторых местах прорывалось исступление, тотчас умеряемое. Я до сих пор не забыла, как она читала в 1936 году в Москве стихотворение «От тебя я сердце скрыла». Может быть, потому, что она читала его не с глазу на глаз, а в присутствии четырех человек, в мастерской художника А.А. Осмеркина, волнение начало овладевать ею в строках