где-то на Кавказе «Жени и Лены». Начинаются нервные телефонные переговоры с тещей Евгения Яковлевича. Беготня в коридор к аппарату, доверительные пересказы Яхонтову, кто что говорит. Вот уже отец Елены Михайловны вызывает к телефону Осипа Эмильевича: он нашел дату последнего письма из Кисловодска. Кстати говоря, это очень далеко от целительного моря. Но Осип Эмильевич начинает обсуждать с Яхонтовым возможный обратный маршрут путешественников. Он говорит с обычным своим тревожным красноречием, но по его лицу пробегает скрытая улыбка, которую я скорее угадываю, чем вижу: он испытывает удовольствие, украдкой поглядывая на меня. И мне кажется, что Яхонтов это тоже понимает. Ведь спектакль разыгрывается специально для меня, для того, чтобы понаблюдать за мной, нанося мне раны. Я молчу. Это злит его. Мандельштам ни к чему не умел быть равнодушным.

Подобные уколы повторялись не раз и в следующем году, когда Мандельштамы переехали в Дом Герцена (Тверской бульвар, 25). Я продолжала так же часто бывать у них, как и раньше. Встречи наши были насыщены беседами самых разных наполнений. Как он умел, да и оба они, втягивать в свои интересы огромное количество людей! В конце концов нельзя было не подчиниться этому сумасшедшему бегу и как загипнотизированным не участвовать в очередной распре. Эти приступы шумной деятельности сменялись тишиной (писанием стихов). Словом, дни были так суматошны, что мной совсем были забыты былые эротические поползновения. Но вот я как-то засиделась у них, опоздала опять на трамвай и осталась ночевать. Мандельштам как будто вспомнил предыдущие сцены, почти повторяя одну из них, но с подчеркнутым призывом к Наде принять в ней участие. При короткости наших дружеских отношений это можно было бы принять за шутку, если бы я не вспомнила эпизод в старой их комнате. Да еще если бы Надя мне в назидание не любила рассказывать о той или иной новой знакомой, «умевшей ночью вести себя прилично». Результат последнего натиска на меня на Тверском бульваре был тот же, что и в предыдущем таком обнаженном случае, то есть равнодушное отталкивание с моей стороны.

Это заставляло Осипа Эмильевича иногда возвращаться к старым обидам, раздувая и преувеличивая драматизм моих отношений с Евгением Яковлевичем. В один из таких разговоров с ним наедине Осип Эмильевич убеждал меня, что с моей стороны этот роман был болезнью. Он уверял, что может меня вылечить. «Да? Как же?» Он — совершенно хладнокровно: «Разденьтесь, я вас высеку».

С тех пор я уже не могла относиться к нему как к старшему другу, с которым меня связывали чистосердечные отношения. Все предыдущее не вызывало у меня чувства брезгливости и отчужденности, потому что оно было окружено какой-то специфической легкостью, исходящей от Нади. Но вот мысль о садизме мне до тех пор не приходила в голову. Правда, Надя и с этой стороны намекала на его обращение с ней. Но это были очень глухие намеки. Она говорила, что Мандельштам не мог записывать стихи, а диктовал ей. Это мы знаем и сейчас, имея в руках рукописи, писанные ее рукой. Но она рассказывала не без удовольствия, что, диктуя, он ругал ее, даже ненавидел, и это стимулировало его творчество. Я готова была поверить этому, но кого же он донимал, когда писал «Камень» или гениального «Коня», посвященного Ольге Николаевне Арбениной? Тогда Нади рядом с ним еще не было. Но самое неопределенное ощущение вызывают у меня письма Мандельштама к жене. Ахматова писала в «Листках», что он любил Надю «невероятно, неправдоподобно», и ссылалась при этом на его письма. Подтекст его нежностей вскрывается в письме Нади к нему, написанном в Коктебеле в начале октября 1926 года: «Я здесь гуляю с чудесной дитёнкой по имени Аня. Она из Питера, ей 26 лет, очень хорошенькая. Она сейчас пришла и смеется. Няничка, я тебе с ней пошлю винограду и камушков. Ну, Котинька, родненький, до свидания…» И прощальная приписка: «Осик, не смотри без меня на дитёнков!» Тут же в письме есть упоминание об О. А. Ваксель, с которой в это время Осип Эмильевич уже порвал. Теперь она участвовала в каких-то массовых киносъемках «Фабрики эксцентричного актера». Надя пишет в том же письме: «Если увидишь ФЭКС, пожалуйста, закрой глаза».

В своем дневнике Ольга Александровна Ваксель тоже сообщает, что Надежда Яковлевна была бисексуальна, и описывает сцены, подобные рассказанным здесь, и даже превосходящие их. В поздний период своей жизни Надя решительно отреклась от этого, упомянув в своей «Второй книге» о «диких эротических мемуарах» Ольги. Ваксель пишет о Наде: «…она его называла Мормоном и очень одобрительно относилась к его фантастическим планам поездки втроем в Париж»[213]. (Как известно, мормоны — мужчины — были полигамны.)

Оглядка на идеологию сопровождала все страсти Нади. Она признавала, что создавала возле себя атмосферу не дружбы или любви, но какой-то секты со своими обрядами и со своей специфической этикой.

Большую роль в этом доме играл культ уродства. Целая система обыгрывания своих физических недостатков порождала особую свободу общения, объединяющую всех бывавших здесь.

Но почему такое влечение к сочетанию одинокой замкнутости с открытостью, выходящей из границ, возродилось у Нади теперь, в 1934 году, когда и у самих Мандельштамов, и у всех вокруг так менялось мироощущение под воздействием грозного «великого перелома»? Мне казалось, что повышенный интерес к «проблемам пола», как тогда говорили, был отчасти вытеснен у Нади горячечным влечением к политике. К внутренней, советской, конечно, а не к внешней. Достаточно вспомнить отклики в поэзии Мандельштама на ужасы коллективизации, с которыми они столкнулись воочию в Крыму летом 1933 года. И разве я могла забыть, в каком лихорадочном состоянии Надя влетела ко мне в комнату с известием о «крамольном» стихотворении «Мы живем, под собою не чуя страны…»?

Не последнюю роль в политических настроениях обоих Мандельштамов сыграла дружба с Борисом Сергеевичем Кузиным. С первой же встречи с ним в Армении (1930) он был принят Мандельштамами как член семьи, вернее, резко обособленного кружка. Не нужно напоминать, что Кузин отрицал марксизм как ученый, видел экономическую бессмыслицу нашего «социалистического» режима как здравомыслящий человек и ненавидел все это как патриот.

Кузин один из первых внес в жизнь Мандельштамов реальную тему ГПУ. Его изводил некий «товарищ», вербуя в секретные осведомители. На Надю производила неизгладимое впечатление его твердость в решительном отказе от этого. Особенно один эпизод врезался в ее память. Следователь «в штатском», уговаривая Кузина и одновременно угрожая ему арестом, пытался сыграть на его исключительной привязанности к своей матушке. «Подумайте, что с нею будет, если вас арестуют?» На что Кузин отвечал одной мужественной фразой: «Мама умрет». «Как вы жестоки», — укорял его следователь. Узнавая об этих беседах от самого Кузина, Надя вырабатывала себе идеал римлянки, готовой играть со смертью вместе с мужем. Но пока еще она оставалась на грани между любовной и гражданской экзальтацией. Кузин вносил не только политическую тему, но и эмоциональную. Мандельштамы только недавно вернулись из Крыма, куда они пригласили с собой и Кузина, успевшего недолго отсидеть в заключении и нуждавшегося в моральном отдохновении. Однако Борис Сергеевич неожиданно взял на себя роль защитника Нади от эгоизма Осипа Эмильевича. Могу ли я забыть звучание глубокого грудного баритона разгневанного Кузина: «Это что же, машинка для делания стихов?!» — в ответ на мои сдерживающие речи об обязанности многое прощать поэту. В Старом Крыму завязывались отношения, вливавшие новую струю напряжения в атмосферу тех дней.

Кстати говоря, я забыла упомянуть еще об одном сильном вливании в эту маленькую квартиру на пятом этаже. Это приходы туда красавицы актрисы Художественного театра Нины Антоновны Ардовой- Ольшевской. Впервые она явилась к Мандельштамам из-за Ахматовой, предмета ее давнишнего обожания. Возможность познакомиться с нею лично сводила с ума Нину. Приглашали в дом Ардовых и Леву как связующее звено и обладателя громкой фамилии Гумилева. Там, в окружении подруг Нины, среди них Нора Полонская, еще не разведенная жена актера МХАТа Михаила Михайловича Яншина, названная тем не менее в предсмертном письме Маяковского членом его семьиa [214]. Общение опытной Нади с Ниной было своеобразным выражением особой эстетики. Мнимое дружелюбие представительницы секты, исповедовавшей культ уродства (Надя), к женщине чуждой профессии, актрисе, научившейся у самого Станиславского нести свою молодость и красоту свободно и просто (Нина). Они прекрасно понимали друг друга, перекидываясь на специфическом дамском диалекте легкими фразами, в которых к тому же слышались отзвуки голосов замысловатого Мандельштама, с одной стороны, и охального анекдотчика-юмориста Ардова — с другой.

Не достаточно ли компонентов? Нет, еще не все.

Развязка надвигается
Вы читаете Мемуары
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату