Мандельштама уже не было на этой земле, когда мне было дано это осознать.

А сам поэт вовсе не был расположен к идиллиям.

Для него не было разницы между житейским и поэтическим. Никаких «высоких» и «низких» предметов. Все шло в один котел творческой переработки. От этого его неожиданные характеристики окружающих, страстное вмешательство в события повседневной жизни. А тут все уязвляло и досаждало. Осип Эмильевич жаловался на «пейзаж» — он имел в виду людей, которых приходилось встречать, на давящий воздух.

Однажды, надеясь встретить мир и смех в веселой комнате на Тверском бульваре, застаю смятенье. Над тахтой навис огромный кусок обоев, оборванный от потолка до середины стены.

— Ужас! — встретили меня Мандельштамы, — здесь клопы.

Я подаю обычные житейские советы, как избавиться от зловредных насекомых. Мандельштам и слышать не хочет. Ему хотелось вышвырнуть все вещи из комнаты, жить пусть в хаосе, но без клопов. А по-моему, его просто влекло к разрушению, к вздыбленному уюту.

Как-то увлекся мыслью обрить «Наденьке» голову.

— Ну-у, Осип Эмильевич, это будет некрасиво, — вмешиваюсь я.

— Я люблю шершавую эстетику, — отмахнулся он.

Чем больше новых стихов он писал, тем чаще его раздражали писатели, постоянно мелькавшие во дворе. Он становился у открытого окна своей комнаты, руки в карманах, и кричал вслед кому-нибудь из них: «Вот идет подлец NN!» И только тут, глядя на Осипа Эмильевича со спины, я замечала, какие у него торчащие уши и как он весь похож в такие минуты на «гадкого мальчишку».

В редакции «Литературной газеты» был, однако, устроен его авторский вечер. Это было тут же, в Доме Герцена. Я осталась дома с Надей. Мы заждались его возвращения. Я пошла на разведку, опоздала, уже расходились. По лестнице спускался Корнелий Зелинский и говорил своей даме что-то о далекости от современности, узости кругозора и слабо­сти голоса Мандельштама. Я не прислушивалась, но осталось ощущение чего-то кисло-сладкого, поразительно не соответствующего полнозвучию, гармонии и неистовству стихов Мандельштама.

Большой вечер Мандельштама в Политехническом музее состоялся в следующем году. Надя опять не присутствовала: Осип Эмильевич не пускал ее на свои публичные выступления. По его желанию в машине с ним поехала я. В артистической его сразу окружили, и я пошла в зал, заняв место рядом со своей неизменной подругой Леной в одном из первых рядов. На вечер Мандельштама выбрались из своих углов старые московские интеллигенты. Мы с Леной смотрели на эти измятые лица исстрадавшихся и недоедающих людей с глазами, светящимися умом и печалью. Особенно мне запомнилась бледность лица художника А. А. Бруни, напряженно вслушивающегося в чтение (он был глуховат)

Для такой большой аудитории голос Мандельштама был несколько слаб, ведь микрофонами тогда не пользовались. И тем не менее Б. М. Эйхенбаум, при всей его опытности лектора и изящного оратора и несмотря на острое и смелое содержание его вступительного слова, проигрывал рядом с поэтом. «Все-таки он профессор», — шепнула я Лене.

Странно мне было смотреть и слушать, как Мандельштам, в обыкновенном пиджаке, бледный из-за беспощадного верхнего освещения, разводя руками, читал на свой обычный мотив мои любимые стихи: «Так вот бушлатник шершавую песню поет, В час, как полоской заря над острогом встает» (стихотворение «Колют ресницы, в груди прикипела слеза»).

Собственно говоря, рядом со мною вместо Лены должен был сидеть Евгений Яковлевич. Но с ним приехала его жена. Для нее это был светский выезд. До стихов Мандельштама ей было мало дела. Надя очень смешно передавала, как «Ленка» жаловалась, что у нее в доме не собираются писатели и артисты так, как у «Соньки» — ставшей женой поэта-конструктивиста Н. Адуева, а затем прославившегося Всеволода Вишневского. «На, вот тебе Оська», — предлагала ей Надя. «Он не знаменитый», — откровенно парировала та. Но теперь; когда появилась афиша о вечере Мандельштама, куда собирались многие известные люди, Елена Михайловна поехала тоже. В антракте она стояла с перекинутым через руку боа и оживленно беседовала с Татлиным. А Евгений Яковлевич метался между мною и ними с таким смущенным и беспомощным видом, что у меня сердце сжималось от жалости.

В каком же году я была с Мандельштамом в гостях у людей, прозванных Надей «добрыми слонами»? Не помню, откуда мы шли, с Тверского бульвара или с Нащокинского переулка.

«Добрые слоны» обещали угостить Осипа Эмильевича пластинкой «Страсти по Матфею» Баха. Он никак не мог пропустить такой вечер, ведь у нас в консерватории «религиозная» музыка не исполнялась. А Надя была больна, и я пошла вместе с Осипом Эмильевичем, радуясь послушать недоступный опус Баха.

За ужином Осип Эмильевич, как полагается, витийствовал. Не обошлось и без неловкостей. Так, накладывая мне на тарелку масло, он вывалил почти все содержимое масленки. И мне пришлось под испуганным и внимательным взглядом хозяйки перекладывать его обратно, благо тарелка была еще чистой. Хозяин дома был, кажется, образованным экономистом, а она заведовала областной библиотекой — очень крупная, полная женщина с большими руками и ногами. За столом было несколько приглашенных: одна молодая девушка, затем работник из радио — он-то и принес патефон с пластинками — и худенький Бонди, известный пушкинист Сергей Михайлович.

«Страсти по Матфею» были записаны в исполнении знаменитых иностранных певцов и оркестра. Слушать их было таким торжеством для Мандельштама, что он почти замечал пояснительных слов, которыми товарищ из радио сопровождал каждую смену пластинки. Но когда все окончилось и после обмена вежливостями Осип Эмильевич собрался было распроститься, предложили провертеть всю программу вторично. Мандельштам отнекивался, я ею поддерживала, однако делать нечего… пришлось подчиниться. Мандельштам слушал, слушал, но повторять только что пережитое было выше его сил. Да тут еще «конферансье» стал развязнее. Осип Эмильевич прервал его и вначале спокойно пытался объяснить присутствующим, что такое пошлость, но после недоуменных реплик гостей распалялся все больше и больше, перешел на крик, кончил пронзительным возгласом: «Мы сейчас занимаемся онанизмом!» — и в отчаянии бросился вон. Я за ним. Любезный хозяин оттолкнул меня и повел Мандельштама в свой кабинет (я, мол, сам его успокою). Это ему удалось настолько, что через некоторое время Осип Эмильевич прошел ровным шагом в переднюю и сейчас же стал одеваться. Напоследок девушка вынесла из комнаты забытую мною сумку — потрепанную, с оборванной ручкой, она недоуменно подала ее мне, чуть брезгливо держа обеими руками за края.

Мы шли пешком. Осип Эмильевич говорил, что скандал — законное явление, повторяя мысли «Египетской марки» и других высказываний в своей прозе.

Мы шли по мостовой тихих Тверских-Ямских улочек. Они были шире и прямее обычных московских переулков. Вот так бы и жить где-нибудь в провинции, мечтал Осип Эмильевич. Жаловался на Москву, на ритмы ее уличной жизни, не созданные для духовной жизни человека. Заговорил о служащих, ежедневно толкающихся в трамваях. «Я бы не мог так жить», — ужасался он. Вообще он был грустен.

Однажды днем открылась дверь. Вошел Шкловский. Не здороваясь, сел у окна и отрезал:

— Я только что с Беломорканала. Страшнее, чем на войне.

Переждав, рассказал, до чего талантлив русский народ: какими мастерами сделались там заключенные мужики — золотые руки.

Насколько мне помнится, Шкловский ездил на Беломорканал для свиданья с каким-то своим заключенным родственником.

Потом заговорили о Клейсте, воспетом Мандельштамом в стихотворении «К немецкой речи». Ходили по диагонали комнаты навстречу друг другу и спорили. Каждый развивал свою мысль с таким количеством «опущенных звеньев», что трудно было что-нибудь понять в этих синкопах. Я почувствовала себя лишней. Но вспомнила, что Осип Эмильевич как-то сказал мне: «Вы мне не мешаете никогда», и — осталась.

Вы читаете Мемуары
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату