— Все ясно, — сказал Козлов.
Я опять отвлекся. Вспоминал про праздник, а наткнулся на этого уникума. Как Актер в «На дне», он мне песню испортил. Я уже перешел Ваганьковский мост — доски на нем были старые, в щели виднелись рельсы — и мимо рынка доплелся до нашего дома. Старичка будить не хотелось. Я перемахнул забор, отпер дверь, с ходу, рук не споласкивая, взломал банку тушенки и начал наворачивать, заедая всю дрянь дня — смерть Анастасии, попов, Козлова со Светкой, страх экзаменов, мамашину истерику, вранье про деньги и прощание у аэропорта. О Ритке натощак мечтать не хотелось. 13 Я стоял в нашей кухоньке под большим абажуром — метра полтора в диаметре — изделие одной чудачки-баптистки. Плоская сетка, на ней вышиты цветы, а по краю — свисает бахрома. Все это изрядно покрыто пылью. Алюминиевой ложкой я выгребал из банки куски мяса и жира. Вкуснятина была неимоверная. Правда, хлеба оставалось не густо. Еще утром вперед забрал. Можно было, конечно, вывалить это добро на сковороду, но не хотелось возиться с дровами. А с электроплиткой у нас фокус учудили. Ставят какой-то дроссель: лампочку выдерживает, а плитку — ни в какую! Утром перегорел. Но к вечеру мать, видно, задобрила завхоза, и свет включили, но с дросселем или без — забыл спросить. Я стоял у плиты и блаженно жевал. Дверь была настежь, и звезды над штабелями институтских дров были совсем рядом — как абажур, но не пыльные, а прохладные, чистые. Ни черта в мире не было страшно. Здоров, тушенку во как наворачиваю. Война кончилась, и можно вправду не думать про Днепропетровск. Завтра возьму напишу Берте. И отцу напишу — но, конечно, без просьб. Как об этом попросишь? Если бы Марго меня полюбила, а отец бы сказал «Брось…» — стал бы я слушать? Нельзя человеку в жизнь лезть, пока сам не пригласит. И мать должна смириться, а не тащить его на лебедке, как «студер» из канавы. Хотя вот я хожу вокруг Марго, а у нас ведь с ней ни детей, ни воспоминаний. — Ты что, уже дома? — Вспугнул меня старик-сморчок, вырастая, как гном, на пороге. — Опять через ворота лазишь? Попутаю — участковому заявлю. Вот, гость к тебе…
За ним на крыльце стоял парень, низенький, чернявый, с кучей золота на погонах. — Гриня! — крикнул я. — Гриня, асс!
— Не ты один — Чкалов! — засмеялся он, хватая меня «нельсоном».
— Тише, чума, ведро свалишь!
— Чтоб больше через забор не прыгал, — сказал старик.
— Я у него сидел, — кивнул Гришка Выстрел.
— Ты что, с девочкой гулял?
— Нет. Мать провожал. Она в Берлин улетела. Можешь у меня жить.
— Да, давно не виделись, — сказал он весело, без наигрыша. Он всегда был ничего парнем, хоть и отличником.
— Ну и длинный ты стал, Чкалов! — присвистнул Гриня. — С девочками гуляешь?
— Не очень.
— Смотри, здорово растешь, туберкулез схватишь.
— Лишь бы не другое!.. — подмигнул я. Не один, мол, ты, Гриня, опытный, хоть годом старше и старшина, — но старшина, между прочим, липовый, вроде моей мамаши.
— Ну как, с золотой медалью?
— Ага, — кивнул он. — А ты?
— Ну, откуда? У меня это страдание только через десять дней.
— У тебя — переэкзаменовка?
— Да нет. Я на подготовительных. Долго объяснять. В общем, тот же аттестат, но только экстерном.
— Ты всегда мудрил, — сказал Гришка. — Ну и хлев у тебя. Хоть бы подметал, сталинский сокол.
— Сокол — это теперь ты. А я между землей и небом. Понимаешь — ни бум- бум. Особенно органику и электричество с оптикой.