Ну, а я? Я-то буду казнена! Почему он ни слова не сказал об этом?!
Я поспешно одевалась, чувствуя, что наше молчание становится натянутым. Рене, возможно, был уязвлен тем, что я отказала ему во втором разе. Я уже сама сожалела об этом, но изменять ничего не хотела. Во-первых, в этот раз мне было так больно.
И еще… еще мне уже переставало нравиться то, как он все время говорит о своей победе. О том, что выиграл пари. Да, конечно, это так. И все-таки… Эти постоянные упоминания могут навести на мысль, что добивался он меня из чисто спортивного интереса… И мне вдруг стало горько и одиноко.
Заскрежетал ключ в двери. Вошел тюремщик.
Я шагнула через порог, пронзенная очень горькой мыслью.
«Все было не так, как мне бы хотелось». Совсем не так.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
ИЗАБЕЛЛА
Следователь, багровый от возмущения, рванулся из-за стола:
– Увести отсюда эту негодяйку! А ты… ты помни, что завтра же отправишься на гильотину!
– Я слышала это уже сто раз! – прокричала я в ответ так же возмущенно.
Тюремщик взял меня за локоть, и я была вынуждена выйти. Подобные сцены повторялись вот уже больше месяца. Раз двадцать меня вызывали к разным следователям, которые задавали мне один и тот же вопрос:
– Где сейчас барон де Батц? Скажи, и мы сохраним тебе жизнь!
Если бы я даже верила в искренность подобных обещаний, я бы все равно молчала и повторяла о Батце лишь самые общие сведения, известные каждому, кто хоть немного слышал о бароне. Тогда мне угрожали гильотиной, всяческими карами и пытками, хотя ни одну из этих угроз не привели в исполнение. Идиоты, они не понимали, что запугать меня можно лишь встречей с Сен-Жюстом.
Я вернулась в камеру, достала бумагу, перья и чернильницу, но долго не могла начать писать. Хоть подобные допросы повторялись часто, после них я все-таки нервничала. Понадобится время, чтобы преодолеть эту взвинченность. У меня даже пальцы, сжимающие перо, слегка дрожали. Но я пересилила себя и стала писать.
Батц просил, чтобы я подробно рассказывала ему о каждом допросе, поведении следователей, сведениях, которыми они больше всего интересуются. Я честно исполняла этот пункт нашего соглашения, но, признаться, все это мне уже надоело. Я была в тюрьме больше месяца, и необходимость этих регулярных письменных донесений становилась для меня все более и более сомнительной.
Но за эти донесения Батц через верного человека передавал мне деньги. Шмыгнув носом, я с удвоенной энергией заработала пером, не обращая внимания на то, что за мной пристально наблюдает Шарпантье – гнусный тип, местный тюремный доносчик, пытающийся таким образом спастись от гильотины. Деньги Батца были для меня очень важны. Они давали возможность достойно содержать себя, не опускаясь и не превращаясь в животное. Благодаря этим деньгам мы жили в неплохой камере, имели постельное белье, сносную пищу, гарантированный кусок мыла в неделю, возможность выходить гулять к решетке и стирать одежду. У нас были гребни, шпильки, иголки и нитки. Здесь, в Ла Форс, эти мелочи приобретали необыкновенную ценность. Ради них стоило раз в день настрочить сообщение Батцу.
Я писала, но мысли мои были направлены не на прошедший допрос, а на другое. В частности, на моего ребенка. Жанно я не видела… ох, даже сказать трудно, сколько дней! Возможно, мой сын уже в Англии. Я хотела надеяться на это. И в то же время невыносимо больно было сознавать, что он оказался так далеко. Конечно, я не хотела, чтобы он испытывал лишения и жил здесь, во Франции. Но при всей моей безграничной любви к нему, граничащей с самоотречением, в глубине души жила еще частичка материнского эгоизма, и она требовала, чтобы ребенок был не в Англии. По крайней мере, не так далеко от меня.
Я сжала виски пальцами. Голова у меня раскалывалась от боли, под ложечкой зашевелилась тошнота. С трудом я встала на ноги, сказав себе, что следует выйти во двор, подышать свежим воздухом. Был уже март – теплый, солнечный; можно идти прямо в платье. Спрятав исписанные листы за корсаж, я побрела к выходу.
У фонтана я напилась холодной, почти ледяной воды. Тошнота, кажется, слегка улеглась, и головная боль отпустила. Я села на скамейку у решетки. Узницы, такие же, как я, стирали белье. Здесь же бегали дети, посаженные в тюрьму вместе с матерями. Мягкое мартовское солнце сияло в голубом небе, и оставалось только сожалеть, что здесь, во дворе Ла Форс, нет ни одной зеленой травинки. Не видно даже почек на деревьях.
Весна девяносто четвертого. Для меня она была самой страшной в жизни. Повсюду лилась кровь, над всеми царствовал Робеспьер. Я как-то даже утратила нить происходящего, перестала следить за событиями – до того они были похожи и не несли никаких иных изменений, кроме как к худшему. Но, кроме политической, была еще, так сказать, естественная весна. И она меня даже сейчас радовала. Что-то пробуждалось в душе, тянулось ввысь, как тянется растение навстречу солнцу.
«А ведь у меня задержка», – подумала я.
Уже много дней я просыпалась по утрам, надеясь ощутить знакомую боль внизу живота. Но ничего не происходило. Последние месячные недомогания были в начале февраля, а сейчас вторая декада марта подходит к концу. Следовало ли из этого делать выводы?
Конечно, можно было, успокаивая себя, вспомнить, что я давно испытывала сомнения насчет того, что со мной по женской части все в порядке. Кроме того, задержки случались и раньше.
Но ведь именно сегодня я почувствовала тошноту. Легкую, но достаточно отчетливую.
Мурашки забегали у меня по спине. Если догадки правильны, то я даже не знаю, кто виновник? Этот вопрос поверг меня в ужас. Рене? Или, может быть, Сен-Жюст? Понять это не было никакой возможности. Оба они в равной степени могли быть виноваты.
И не было никакой моей вины в том, что я попала в такую ситуацию.
При одной мысли о том, что я, возможно, беременна от Сен-Жюста, мне представилось, что где-то