– Прощайте, Вилли. – Бебдерн улыбнулся ему. – Вам посчастливилось быть обманутым лишь одним- единственным человеком, – сказал он. – У нас же это целое человечество, с утра до вечера. И не беспокойтесь, она вернется. Я вам это обещаю. Она вернется завтра или послезавтра.
После его ухода Вилли пришлось выпить бутылку шампанского, чтобы избавиться от неприятного ощущения Бебдерна у себя во рту. Он зашел к Гарантье, но Гарантье не нашел. Если только он не был тем кактусом, на столе, рядом с окном. Или же если он не стал совершенно прозрачным из-за своего стремления к скрытности и неприметности. Он бродил кругами по комнате, считая минуты, с нетерпениям дожидаясь того часа, когда с великодушной помощью сицилийца он сможет наконец сбросить с плеч бремя своей невозможной любви. Конечно, он еще не совсем решился. Он оставлял конечное решение за вдохновением, которое придет в нужный момент. А пока речь шла просто о том, чтобы избавиться от соперника, а то, что Сопрано собирается сделать после – или же до того, – ему не хотелось и знать. В шесть часов вечера ему уже стало невмоготу, и он велел отвезти себя на такси в Монте-Карло. Он надел костюм Пьеро в туалете «Отеля де Пари», вышел через служебный вход вместе с поварятами в белых колпаках и сел в автобус, направлявшийся в Ментону. Половина пассажиров была в маскарадных костюмах: молодежь ехала на карнавал. До этой минуты Вилли ощущал лишь сильное возбуждение, мешавшее ему оставаться на месте, – так в давние времена он ждал часа, когда им с матерью пора будет идти в цирк. Его снедало лихорадочное нетерпение, и у него было всего одно желание – очутиться там как можно раньше. Но по мере того, как они приближались к Ментоне, у него стало появляться какое-то смутное чувство, быстро переросшее затем в ужасный мандраж. В Ментоне он попробовал было поднакачаться спиртным, но добился лишь того, что слегка подрастерял координацию движений и растревожил свою астму. Затем он два-три часа провел бродя в карнавальной толпе, с вымазанным белой мукой лицом – чтобы его не узнали – под дождем из конфетти, в пыли раздавленного гипса, в непрерывной и разноцветной трескотне фейерверка. Именно тогда одному фотографу удалось сделать тот сногсшибательный снимок Вилли, который потом не одну неделю кочевал по страницам газет. А Вилли и не заметил этого. В конце концов он вышел из толпы и пошел по дороге на Рокбрюн. Ему было очень страшно. У него появилась новая идея, и он отлично знал, что с ним случится. Наверное, он с самого начала ощущал это в подсознании и, вероятно, поэтому предусмотрительно оставил в комнате Энн прощальное письмо. Двое бандитов разделаются с ним – вот что они сделают, чтобы защитить любовь, и, забрав его деньги, исчезнут, напевая и подыгрывая себе на мандолине. Вилли их полностью одобрял. На их месте он поступил бы точно так же. Между ревнивым мужем и влюбленными – никто не вправе колебаться. И ему хотя бы не нужно будет самому себя убивать, как какому-нибудь отвергнутому подростку. Все же его ужасно трясло от страха, когда он при свете луны подходил к вилле, затем поднимался по лестнице, а позади него шел Сопрано. Он не испытывал ничего подобного с той самой ночи, которую провел на лесном кладбище, когда ему было десять лет, – такое ощущение, что ему снова десять. Они не прибили его тут же. Сопрано встретил его в рубашке, позевывая и почесываясь, барон же был занят тем, что раскладывал пасьянс при свечах – тоже в рубашке, с котелком на голове – и не обратил на него внимания. Сначала Вилли, стоя у окна в свете луны в костюме Пьеро, наблюдал за ними обоими, готовый спрыгнуть с четвертого этажа при первом же подозрительном жесте. Сопрано это, похоже, даже встревожило, и он предложил ему виски, вероятно, чтобы приободрить его, и Вилли проглотил все, что смог, и почувствовал себя лучше, несмотря на легкую астму. И мало-помалу профессиональное любопытство одержало верх и ему стало интересно, что же они собираются делать с его телом. Вероятно, запрут в стенном шкафу или что-то вроде того, что-нибудь вульгарное. Вилли вовсе не пришлась по вкусу мысль закончить свои дни в стенном шкафу, ну вот нисколечки. Это и правда был не
– Приступайте.
– Может, нам лучше пройти на кухню, – сказал Сопрано. – Там чище.
Вилли сделал шаг вперед, чтобы улечься в сундук, но сундука не было. Теперь он даже не был так уверен, что прихватил его с собой из Ниццы, и та ужасная тяжесть, которую он ощущал на протяжении всего подъема от Карниза до Рокбрюна, была, вероятно, тяжесть его собственного тела. Но он чувствовал себя больным, измученным, пьяным, и ему хотелось одного – свернуться калачиком в сундуке Энн, опустить крышку и заснуть в царившем там нежном аромате. Он провел остаток ночи в кресле, сражаясь с душившей его астмой – астмой, которая, наверно, и открыла ему глаза, которая отлично доказывала – теперь, когда он об этом думал, – что он имеет дело с реальностью. Ибо лишь в середине дня, когда Сопрано и барон, оставив его на вилле одного, сами отправились поджидать парочку на дороге на Горбио, и прошел час, а долгожданный звук выстрела так и не раздался, до Вилли начала медленно доходить истина.
Журналисты!
Как же он мог быть таким дураком?
Как можно было сразу не сообразить, что означает тот огромный бинокль на шее барона? А ведь это старый трюк. Бинокль скрывал камеру. Он служил для того, чтобы незаметно делать деликатные снимки. Достаточно было вспомнить барона на верхушке дерева, с приставленным к глазам биноклем: конечно же, он фотографировал.
Его всегда преследовали журналисты, которые с нетерпением ждали, чтобы Энн наконец бросила его. Они его ревновали, вот что. Их неодолимо влекло к нему, и они всегда следовали за ним по пятам, как – ну положим, как свора собак на плантации, которых натравливали на беглых негров. В результате у него даже выработалось особое чутье, чтобы различать их: в их присутствии у него начиналась экзема.
Но на сей раз они его достали.
Вилли слышал свое свистящее дыхание, как будто рядом с ним был кто-то другой, страдающий