Спичка погасла.

XXXI

Занимался день, с востока наступали горы; Сен-Дени казалось, что они слушали его всю ночь, а теперь собираются вокруг, чтобы задать вопросы. Видел он теперь и лицо собеседника, тоже выступившее из темноты; следы бессонной ночи слились на нем со следами прожитых лет.

– Вот и ночь прошла, а я, кажется, больше вспоминал, чем рассказывал. Вы говорили, что рассчитываете сегодня же утром поехать назад, на место ваших раскопок, и я, наверно, так и не узнаю, что вы искали в этих горах. Я не смогу вам рассказать того, чего бы вы уже не знали, сорок лет копаясь в земле, отыскивая следы того, чем были люди миллион лет назад; их первобытное оружие уже говорит о мужестве, о той борьбе за свое существование, которую они вели на заре предыстории. Мужество – истинный смысл случившегося, бунт против жестокого закона, навязанного нам испокон века. Стоит только вглядеться в жалкий обломок каменного орудия, вытесанного первыми людьми, чтобы услышать из глубины ушедших геологических эпох героический гимн, к которому Морель и его соратники добавили лишнюю ноту, новое звучание. Но быть может, это только повод, чтобы приехать меня повидать, и вы просто соскучились по обществу. Правда, в этом смысле, отец мой, вы хорошо обеспечены и вам, конечно, не придет в голову искать убежища среди слонов. Однако если вы проехали более пятисот километров только для того, чтобы поговорить о деле Мореля и об этой девушке, этой немке, которая так его понимала, то, может быть, вдруг почувствовали, – вы тоже, – с какой-то необычайной пронзительностью, что все мы нуждаемся в защите и все наши молитвы, которые мы возносим, начиная от первобытных магических ритуалов пещерного человека, все наши мольбы не дали желаемых результатов. И может быть, вы не так уж порицаете тех, кто столь отважно пытался взять в свои руки судьбу живых существ и сделать для них все, что было можно. Вот, наверное, как надо понимать Мореля. Его мужество, непоколебимость, отказ идти на уступки. И эту девушку, которая осознала в развалинах Берлина, что природа больше не может обойтись без нашей защиты, и последовала за Морелем интуитивно, словно движимая инстинктом самосохранения. С тех пор как правительство поручило мне заботу об этих горах, о последних больших стадах африканских животных, они всегда со мной, и у меня создалось ощущение, что я присоединился к сторонникам Мореля. Многие говорят, что Мореля больше нет, что он убит одним из своих спутников по политическим причинам. Я в это нисколько не верю. Нет никаких доказательств ни того ни другого; и лично я уверен, что он все еще где-то здесь, в горах. У Мореля было много друзей, и вокруг него постепенно образовалось нечто вроде щита соратников, поэтому его трудно представить себе побежденным. Для меня он все еще тут и вот-вот снова начнет свою кампанию по защите африканской фауны; короче говоря, он своего последнего слова еще не сказал. Он часто видится мне – со своим дурацким портфелем, раздутым от надежд, напечатанных на машинке, – насмешливо говорит с парижским акцентом, таким странным здесь, в этих краях: "Право же, собак нам уже недостаточно. Люди чувствуют себя до смешного одинокими, им надо с кем-то общаться.

Требуется что-то более крупное, более могучее, более стойкое. Нет, собак уже мало, нам, по крайней мере, нужны слоны". А Шелшер, который шагал по базару под любопытными взглядами тамошних завсегдатаев своей элегантной, мужественной поступью, в белом кителе, с тросточкой, в небесно-голубом кепи, с лицом, полным такой безмятежной уверенности, что на душе у него, казалось, царит абсолютный покой, а вокруг столько друзей, сколько душа пожелает, – он теперь в монастыре у траппистов [5], в Шовиньи; а в «Чадьене» этот поступок объясняют по-разному, упуская самое очевидное. Возможно, немалую роль в столь внезапной вспышке религиозности сыграло его близкое знакомство с исламом – ведь он провел в здешних местах много лет. Думаю, что решение созревало постепенно – от общения с пустыней и с теми, кто ее населяет, от общения с землей Африки. Это такая земля, которая быстрее, чем любая другая, принимает в свое лоно опавшие ветви, людские чаяния, стремления и самих людей. Это земля, которая по самой своей сути – лишь временное пристанище, призрачная стоянка, отрезок пути, где даже деревни кажутся раскинутыми наспех и готовыми сгинуть.

Каждый из нас получил тут урок своей ничтожности, а Шелшер был отзывчивее, внимательнее других, вот и все. Да мне иногда и не требуется никаких усилий, – просто ночь светлее обычного и чувство одиночества вдруг пронзит особенно остро, и я вижу их всех вокруг, слышу их голоса: Минну, упрямо мотающую головой, как тогда, на суде, когда ее спрашивали, пошла ли она за Морелем потому, что была в него влюблена, а она только и твердила, пытаясь переубедить судей: "Я пошла ради себя самой. Хотела ему помочь. Хотела, чтобы с ним был кто-то из Берлина… " По существу, отец, чтобы их понять, особого ума не требуется: надо только что-то как следует выстрадать. Она не была чересчур умной и уж во всяком случае – образованной, но в лице ее ощущалась некая загадочность, в нем порою сквозил юмор, нечто вроде отчаянной иронии, когда она, закинув ногу на ногу, сидела между двумя жандармами, смотрела на судей и встряхивала головой, увенчанной шапкой белокурых волос; однако она достаточно настрадалась, чтобы сразу, не колеблясь, понять, о чем идет речь.

Судьи поначалу пытались ей помочь, протягивали палку, чтобы она могла выплыть, особенно после моих показаний: я сказал, что она поехала с моего ведома, а если и повезла Морелю оружие и боеприпасы, то лишь для того, чтобы завоевать его доверие, – ее истинной целью было заставить его отказаться от своего безумного предприятия и сдаться властям. Но она с возмущением оттолкнула протянутую руку. «Я хотела хоть что-нибудь сделать для него, помочь ему защищать природу», – вот и все, чего они смогли от нее добиться, что обошлось ей в шесть месяцев тюрьмы. Она до самого конца отрицала, будто была в него влюблена, – гневно, как если бы у нее что-то хотели отнять, умалить то, что она совершила, – даже в ответ на свидетельства, казалось бы, явно доказывавшие, что она, пользуясь тамошним жаргоном, имела с ним «половые сношения», она только пожимала плечами и спокойно, повторяла свое:

«Да, я хотела ему помочь». И Пера Квиста, державшего в руке свою карманную Библию; он подтвердил перед судом свое намерение продолжать борьбу, не отрекаться от защиты тех бесконечно разнообразных корней, которые небо пустило на земле, а также и в глубине человеческих душ, – они оплели эти души и живут там, как предчувствие, высокая потребность, неутолимая жажда справедливости, достоинства, свободы и любви. И даже Форсайта, – он в конце концов понял, что человеческая натура – это не что-то тошнотворное, она просто нуждается в защите; я читал в газетах, что, выйдя из тюрьмы и вернувшись в Америку, он был встречен там триумфально, как герой, и с тех пор ведет страстную борьбу за охрану природы у себя на родине. И Хабиба, когда его вели после суда в наручниках к грузовику, – вид у него был, как всегда, свойский, – грязноватая фуражка капитана дальнего плавания сбита набок – он с интересом поглядывал на одного из жандармов, уж очень смазлив был этот охранник;

Хабиба, который во время процесса откровенно потешался, не пропуская ни единого слова из того, что говорилось, над потугами всяких разных дуралеев преобразить то, в чем он, Хабиб, был как рыба в воде; он кинул мне на ходу с ободряющим смешком: «Я еще поплаваю!» И не ошибся: ему удалось бежать, когда его переправляли в Дуале, при пособничестве одного из охранников, которого он сумел соблазнить, – говорят, что теперь он занимается контрабандой оружия в восточной части Средиземного моря и, по его словам, по- прежнему готов оказывать услуги «законным устремлениям народов и человеческой души вообще». Я никогда не мог побороть в себе симпатии к нему – до того он был на своем месте во всей этой истории! Но не стоит забывать Орсини…

Сен-Дени помолчал и повернулся лицом к горам, таким близким, сосредоточенным, молодевшим в лучах утренней зари. Сейчас было достаточно светло, чтобы заметить в руках иезуита четки; черные зерна медленно скользили в пальцах; Сен-Дени молчал, чтобы не нарушать, как он предполагал, молитвы, но иезуит, поймав его взгляд, улыбкой предложил продолжать, он давно уже перестал исполнять положенные ему рутинные обряды, четки давали работу рукам и помогали поменьше курить.

– Не надо забывать Орсини – он нам этого не простит. Вся его жизнь была долгим бунтом против собственной малозначительности; это, наверное, и заставляло его убивать столько великолепных животных – самых красивых и самых могучих тварей. Как-то раз мне в пьяном виде исповедовался один американский писатель, который постоянно наезжает в Африку, чтобы застрелить свою порцию слонов, львов и носорогов. Я спросил, откуда у него такая потребность, а он выпил достаточно, чтобы ответить откровенно: "Всю жизнь я подыхал со страху – перед жизнью, перед смертью, неизбежной старостью, боялся заболеть, стать импотентом… Когда страх становится невыносимым, он весь воплощается в носорога, который вдруг выскочил передо мной из травы и бросается на меня, или в бегущего в мою сторону слона. Мой ужас тогда становится чем-то осязаемым, чем-то таким, что можно убить. Я стреляю и на какое-то время спасен, в моей душе покой; застреленный зверь со своей смертью уносит все накопившиеся во мне

Вы читаете Корни неба
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату