– Да плевать я хотел… – Он сплюнул и с гордостью произнес:
– Я ведь дезертировал из французской армии, я-то уж разбираюсь…
Ответ был не слишком вразумительным, но в нем звучало чувство превосходства, слова сопровождал презрительный взмах руки в сторону троицы возле грузовика.
– Понятно. Но почему ты примкнул к Морелю?
Короторо снова сплюнул.
– У меня никого нет, – кратко пояснил он.
Вот и весь сказ, – и если это было признание в дружеских чувствах к Морелю, право же, лучшей причины для его присутствия здесь не придумаешь. Именно Короторо они были обязаны тем, что на этот раз избежали беды. Пристальный взгляд грозы базаров и сирийских лавок, который замечал каждое движение троих заговорщиков, несомненно, помешал им пораньше привести в исполнение свой замысел. Форсайт горько себя попрекал, что не обращал на них должного внимания, которого они, однако, требовали, на которое притязали всем своим поведением, – как все очень молодые люди, они не выносили, когда их не принимают всерьез.
Убежденные в том, что преданы, оскорбленные тем несколько отеческим пренебрежением, которое им выказывали, – а в нем они усматривали только презрение, – юноши отважились на полный разрыв и даже на то, чего поначалу вовсе не предполагали. Форсайт признался Шелшеру, что и не подозревал, что они замышляют.
– Я не обращал на них никакого внимания. Отлично видел, что они недовольны, но это вызывало у меня скорее улыбку. А потом, надо сказать, мысли мои были заняты другим. В Сионвилле я, как говорится, испил из ядовитого источника: из источника надежды… Мысль, что я могу наконец вернуться в Штаты, так сказать, с поднятой головой, что мои соотечественники хоть что-то поняли и, услышав то, что я пытался им прокричать из дебрей Африки, готовы встретить Джонни Форсайта как героя, после того как сами же оплевали, меня совершенно опьянила. Я возвращался оттуда, где был, поднимался, если можно так выразиться, с самого дна, и, согласитесь, мне было о чем подумать. Я лежал на песке, глядя на звезды, и, клянусь вам, видел, что в небе их больше, чем раньше. Никогда еще ночь не казалась мне такой прекрасной. По-моему, я даже запел, короче говоря, был безмерно далек от того, чтобы заниматься этими молодыми головорезами. В конце концов я задремал и вдруг услышал рокот двигателя; подняв голову, я увидел грузовик, который полным ходом рванул в темноту, увидел, как Коро пробежал несколько шагов, поднял пулемет и стал стрелять. В ответ из грузовика раздался залп; Коро завертелся на месте, выстрелил снова, а потом упал, не выпуская пулемета из рук. Помню, как его шляпа покатилась по земле; первое, что сделал Морель, когда мы поняли, что Коро убит, – подобрал шляпу и надел ему на голову. Шляпа была из коричневого фетра – эмблема городской цивилизации. Коро ею очень дорожил, испытывал явную приязнь. Ведь привязываешься иногда невесть к чему… Мы так его и похоронили, в шляпе, выкопав руками яму в песке. Потом поглядели друг на друга. До озера оставалось еще километров двадцать, но мы понимали, что бдительность Коро нас, по-видимому, спасла. Он так неусыпно следил за этими тремя горячими головами, что они не смогли раньше осуществить свой замысел. Если бы они сбежали на предыдущем привале, нам пришлось бы топать лишних пятьдесят километров и мы бы пропали без воды, пищи и оружия. Коро буквально всю дорогу продержал палец на гашетке, но минуты на две заснул, а те только того и ждали. Мы ведь, видите ли, их предали. Позволили провозгласить на весь мир, что наша борьба не имеет никакой политической подоплеки. Вот они и порвали с нами, ринулись прямо к границе Судана, чтобы пожаловаться своему возлюбленному вождю. Они желали построить новое государство; то, что пытался спасти Морель, им казалось просто смехотворным, потешным, плодом расстроенного воображения… Должен сказать, что физиономия у Мореля была довольно кислая… И конечно, угнетала его не перспектива пешего перехода в двадцать километров без воды по waterless track. Обо всем этом – о трудностях, напряжении сил, опасностях, – могу вам поклясться, он и не думал. Но очень любил Коро, они уже давно были вместе, и хотя этот негодяй однажды украл у него часы, – Морель его обыскал и часы отнял, – они были друзьями… Но огорчало его еще и другое: тройка студентов. По-моему, Морель воображал, что раз они воспитывались во французских школах и университетах и проходили там, как вы выражаетесь, «гуманитарные науки», то обязаны понимать, что он пытается сохранить, в чем его подлинная цель. Но ведь таким вещам в школе не научишься.
Их изучаешь на свой страх и риск. Надо много страдать, чтобы понять, что такое уважение к природе. А эти парни, несмотря на все свое образование, мало чего стоили. Короторо даже читать не умел, но, видно, интуитивно понимал, что к чему… Больше ценил дружбу, чем все остальное. Он-то в жизни помаялся, а это вырабатывает инстинкт самосохранения, потребность в чьей-то защите. Морель в конце концов довольно ясно высказался на сей счет, когда мы собрали наши пожитки, чтобы как можно дальше уйти до наступления дня вместе со слонами, бизонами и антилопами, которые появились с рассветом и стали видны на высоких красных обрывах, тянувшихся к горизонту. "Раз эти трое молокососов не желают, если потребуется, пожертвовать жизнью в защиту природы, значит, они не хлебнули горя. Я даже подозреваю, что колониализм не был для них достаточно суровой школой, ничему их не научил; видно, французский колониализм все же относился к природе с неким почтением.
Им еще многому надо научиться, а французы такого урока не дают. Учителями будут люди из местных. Когда-нибудь у них объявятся свои Сталины, Гитлеры и Наполеоны, свои фюреры и дуче, тогда-то кровь закипит у них в жилах, требуя уважения к природе, тогда-то они поймут…"
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
XXXII
Щелканье янтарных бус в руке собеседника стало раздражать Вайтари еще больше, чем небрежность, с какой тот слушал, утонув в кресле. Янтарные четки томно свисали с пальцев над ногой, закинутой на другую, сухие щелчки отсчитывали фразу за фразой, которые вот уже час произносил Вайтари. Лицо – усталое, умное, черты резкие, но тонкие; губ, когда он улыбался, почти не было видно, и, не считая фески на седеющих волосах, одет он был поевропейски в хорошо сшитый костюм. Вайтари видел его впервые. Несмотря на все заверения Хабиба, устроившего эту встречу, он сомневался, имеет ли его собеседник тот вес, какой приписывал ему ливанец. Он пытался это установить из беседы и манер посетителя, что ничуть не облегчало положения. Вайтари слышал, что имя этого человека в политических кругах Каира, после падения Фарука, когда могущество Мусульманских Братьев казалось обеспеченным и нерушимым, произносилось со страхом. Но каково его теперешнее влияние, ведь партия разгромлена Насером? Хабиб уверял, будто все в порядке, мол, тот по-прежнему имеет вес, особенно в том, что касается распределения денежных средств и оружия, но следовало убедиться самому, и Вайтари пока еще не терял надежды, что отказ, который он получил, не обязательно исходит от Комитета в Каире. Присутствие этого человека в Судане в тот момент, когда вспыхнули беспорядки на юге, где должно было выковаться нечто вроде союза с Египтом, казалось, подтверждало заверения Хабиба. Рядом сидел молодой человек, коренастый, с могучей шеей, которую открывала рубашка защитного цвета; усы щеточкой и коротко остриженные волосы придавали ему вид типичного египетского офицера. Он мог присутствовать и в качестве эксперта, и для того, чтобы наблюдать, а может, для того и для другого, но его появление все же настораживало. За все время встречи он не произнес ни слова, но чувствовалось, что он уже высказался раньше. Солнце жгло парусину навеса над внутренним садиком отеля «Нил» в Хартуме, где происходило свидание. Посредине садика на голубые и зеленые изразцы фонтана вяло падала вода. По обеим сторонам лестницы неподвижно, словно статуи, стояли слуги в белых рубахах и тюрбанах с серебряными блюдами под мышкой.
Вайтари почувствовал, как в нем поднимается раздражение. Им вдруг овладело отвращение ко всей этой восточной неге, где всякая мысль о деятельности казалась насмешкой.
– Значит, таково ваше последнее слово? – спросил он грубо.
Собеседник поднял руку.
– Дорогой, вы же знаете, что в политике последнего слова не бывает. Скажем, что в настоящий момент нам очень трудно оказать вам активную помощь. У нас чересчур много забот в Тунисе, Алжире и Марокко, где, как вы сами понимаете, нам необходимо добиться положительных результатов. Я с вами откровенен. Распылять наши силы в данный момент было бы чистым безумием. Мы вас ценим весьма высоко, тем более что, говоря откровенно, вы совершенно или почти совершенно один. Но такое положение не дает оснований для помощи людьми, оружием и боеприпасами в тех размерах, каких вы требуете. В крайнем случае мы