должны длиться, как вечность, — он посмотрел загадочно, — потому что ведь вечность должна пройти от момента томления до материализации… Вам не кажется, что музыка заколдовывает время, может вовсе остановить его… Но у меня в конце будут такие быстрые темпы… Это как бы последний танец перед актом… Когда задыхаешься не то от избытка блаженства, не то от стремительного полета… Полет… Да и вообще, — Скрябин резко встал, — как все это надоело… Писание сонат, симфоний, концертирование… Пора! — почти вскричал он. — Только 'Мистерия'… Но как ужасно велика работа, как она ужасно велика.
— Он мне напоминает сейчас Иисуса в Гефсиманском саду, — тихо сказал Леонтий Михайлович Мезеру, — человек во власти могучей идеи, осознавший вдруг слабость сил своих.
— Только чудо мне поможет, — сказал Скрябин, — у меня колокола с неба должны звучать… Это будет призывный звон… Все народы двинутся в Индию, туда, где была колыбель человечества… Ведь 'Мистерия' есть воспоминание… Всякий участник должен вспомнить, что он пережил с момента сотворения мира…
В темной передней Скрябин, стараясь не шуметь, чтоб не разбудить спящих, провожал всю группу, сам запер дверь.
Вышли табунком и пошли по пустынным рассветным московским улицам. Долго шли молча. На перекрестке, когда надо было расходиться, Леонтий Михайлович вдруг сказал:
— Господа, чем все это кончится… Куда он идет? Мы искренние друзья его, как мы можем смотреть на столь угрожающее развитие его мысли… Узел его мысли затягивается все туже. Назад пути нет. Он слишком верит в свое мессианство.
— Мне надоело ваше неверие, — сердито сказал доктор и, сухо поклонившись, пошел к стоянке ночных извозчиков.
В мрачном Колонном зале шла репетиция 'Прометея'. Призрачный дневной свет проникал из полузакрытых окон, и люстры у оркестра были зажжены слабо, по-дневному. Скрябин был сам на эстраде, играл фортепианную партию. Прозвучал знаменитый первый аккорд. Рахманинов, который сидел в зале, подошел к Скрябину и удивленно спросил:
— Как это у тебя звучит? Ведь совсем просто оркестровано.
— Да ты на самую гармонию-то клади что-нибудь, — отвечал Скрябин, — тут звучит не мелодия, а гармония.
— Первый аккорд гениален, — говорил Рахманинов кому-то из присутствующих в зале музыкальных критиков, — настоящий голос хаоса, из недр родившийся единый звук… Но дальше уже не то, схематичней… Как жаль.
— А исполнение Скрябина слабое, — сказал критик. — Совсем не титаническая звучность… И эти звуки, им извлекаемые, наряду с громами оркестра, как-то жалостны.
— Но в тихих моментах прекрасно, — сказал Рахманинов, — в звуковых ласканиях… Кульминация действительно смутно звучит, хоть и грандиозно… лучше всего первый аккорд… Аккорд хаоса… Он вне человеческих возможностей.
После репетиции Скрябин, Татьяна Федоровна, Леонтий Михайлович и доктор Богородский сидели в кабинете Кусевицкого с электрическими лампами в форме баклажанов, с бюстом Наталии Константиновны и с картинами Врубеля на стенах. Лакеи подавали напитки и сласти. Тут же было несколько больших бульдогов, на которых с опаской косился доктор. Кусевицкий, плавно жестикулируя, говорил с пафосом, обращаясь к Скрябину:
— Клянусь тебе, что все твои друзья — мои друзья. Разве есть кто-нибудь, кто тебя понимает и мне не друг? Кого ты хочешь — пригласи, кого не хочешь — откажем… А тут гораздо уютнее, у себя…
Доктор взял Леонтия Михайловича под руку и увел его в большую гостиную, где мебель была со львиными мордами, и черные переплеты в потолке придавали этой зале суровый вид.
— К черту, — горячился доктор, — ну их, с их гостеприимством… Ведь это зеленая тоска будет, мухи подохнут… И он с этой… Надуются, как петухи индейские, слова не вымолвишь… А как те, кто не захотят… Как же Скрябин в такой день без друзей… Да скажите ему прямо, вы человек независимый, пойдем в кабак, а то от Ушковых не продохнешь… Ведь это все придут с набитыми карманами, буржуазия. Какое они имеют отношение к Скрябину… Да и сам Кусевицкий со своими миллионами…
— Я с вами согласен, доктор, — сказал Леонтий Михайлович. — Отпраздновать бы действительно неплохо на нейтральной почве… Но вот увидите, Кусевицкий Скрябина убедит.
И действительно, когда доктор и Леонтий Михайлович вошли в кабинет, там все уже было решено.
— Что ж, отпразднуем здесь, — говорил Скрябин, — Сергей Александрович обещал, что все будут приглашены… Так и быть.
— Ах, Александр Николаевич, — говорил Кусевицкий, — мы еще такое развернем… Создадим издательство европейского масштаба, организуем собственный оркестр… В провинцию российскую музыку повезем… Построим дворец искусств… Чтоб не только там залы, но и картинные галереи… И чтоб все это было общедоступно для бедного народа…
— Это мой бюст, — говорила Наталья Константиновна, — работы Голубкиной… Голубкина дает мне уроки скульптуры.
Лицо доктора выражало отчаяние.
Когда отзвучали последние аккорды 'Прометея', часть публики бешено аплодировала, часть шикала. Сторонники толпой бросились к эстраде, крича: 'Прометей, бис! Скрябина!.. Кусевицкого!..'
Но ни Скрябин, ни Кусевицкий не явились. Они в то время были в маленькой артистической комнате и между ними происходил разрыв.
— Но ведь ты обещал, — говорил Скрябин, — ты ведь обещал, что всех друзей на ужин пригласишь.
— Я не знал, что господин Подгаецкий распространяет обо мне гнусные сплетни, — кричал Кусевицкий. — И потом он вообще не нравится Наталье Константиновне.
Скрябин некоторое время стоял, словно пораженный, а потом с яростью накинулся на Кусевицкого.
— С кем ты так говоришь! — кричал он. — Кто ты и кто я… Я не поеду к тебе вовсе, и ни один из моих друзей не поедет! Ты всего-навсего меценат, а у мецената никаких заслуг, он просто выполняет свой долг… Я не позволю… Я даже покойному другу своему Митрофану не позволял. — Он заходил по комнате.
— Твой Митрофан попрекал тебя каждой копейкой, — сказал Кусевицкий.
— Беляев святой человек, — крикнул Скрябин, — а ты нагло обсчитал меня во время гастролей по Волге… Всучил мне за все выступления тысячу рублей.
Кусевицкий был торжественен и важен, но лицо его еще сильней покраснело, стало пунцовым.
— У меня нет лишних средств, — сказал он. — Я не могу тратить деньги.
— А разве я хуже играть стал? — сердито говорил Скрябин.
— Что ж, — сказал Кусевицкий. — Если ты так считаешься, я могу пригласить другого пианиста, он сыграет мне это за двести рублей.
— Да что у тебя, лавочка? — яростно крикнул Скрябин.
— Не забывай, как много я для тебя сделал.
— Ты и тебе подобные счастливы должны быть, когда им приходится иметь дело с такими артистами, как я. И не то еще выносить, — сказал Скрябин, — Людовик Баварский не то еще выносил от Вагнера. Тот даже колбаской в него пускал.
— Но ведь Людовик-то был король, а я тоже артист, — крикнул, наконец, не выдержав твердой торжественной маски, Кусевицкий, — я тоже музыкант… Хочешь ты или не хочешь, тебе придется поделить со мной мир пополам.
— Возьми весь, — сказал Скрябин, — если он за тобой пойдет…
Кусевицкий вышел из артистической, Скрябин, тяжело дыша, сел за столик рядом с мрачной, темнее ночи, Татьяной Федоровной.
— Ну, вот это разрыв, — сказал он. — Вот доктор-то рад будет.
Было пышное зеленое лето под Каширой. Скрябин в английском костюме шел рядом с одетой так же по-городскому, в туфлях на французских высоких каблуках Татьяной Федоровной, сторонясь с испугом табуна лошадей. Когда табун прошел, Скрябин увидел Леонтия Михайловича и Мозера, одетых по-дачному.