Вошла нянька Танеева, старушка, и внесла тарелку с пирогами. Скрябин взял один, вяло надкусил. Он выглядел скисшим.

— Человек должен все испытать, чтобы все преодолеть, — сказал он. — Помню, лет восемнадцати с братом вашим Владимиром Ивановичем о религии заговорил… А он мне отвечает так злобно-иронически: 'Да вы, никак, в Бога верите'… Махнул рукой и пошел от меня.

— Ну, брат мой человек хороший, — сказал Танеев, — но радикал и нигилист… Одно время с немецким философом Карлом Марксом переписывался… И меня даже, консерватора, к чтению этого немецкого философа приобщил.

— А вот и есть, значит, у нас общее, — сказал Скрябин, — я тоже Маркса читал… очень любопытно… тут не нигилизм как раз… Не отрицание… тут новаторство… Но, разумеется, в пределах материализма.

Скрябин и Леонтий Михайлович вышли на улицу.

— Как он далек от всего этого, — задумчиво сказал Скрябин, — для него все тут, в этой реальности, в этой материи, в отсутствии полета, вот в этом plan physique… И он не понимает, что этим он отрицает собственное искусство… Я тоже отрицаю свое собственное искусство, но я отрицаю его через конечное, предельное убеждение, сознательное… А ведь какой он человек хороший… Жаль его, жаль… — И Скрябин снова улыбнулся своей странной улыбкой…

Квартира Скрябина была велика и просторна, но вид ее был скорей буржуазный, бюргерский, чем художника с такой оригинальной психикой. Там были декадентские стульчики рыжего дерева, неудобная гостиная мебель, какая-то пышная картина воинственного древнего содержания в золоченой раме, странная икона, фарфоровая скульптура китайца… За длинным столом происходил прием близких, родственников и 'апостолов'. Сейчас основные 'апостолы' были в сборе. Здесь был доктор Богородский, Подгаецкий, Мозер, Леонтий Михайлович. Были здесь и сам Скрябин, Татьяна Федоровна и Марья Александровна — мать Татьяны Федоровны — пожилая француженка. Были и дети, другие дети, Юлиан — ласковый и застенчивый мальчик и Ариадна — красивая девочка с раздвоенным, как у отца, подбородком, но чем-то похожая на мать. Все смотрели, как мастер по указанию Мозера прилаживает к потолку какой-то странный разноцветный предмет. Включили свет, и девять лампочек, оклеенных цветными бумажками, засветились. Захлопали в ладоши дети, и сам Скрябин, тоже радуясь по-детски, бросился к роялю…

— Леонтий Михайлович, — сказал Скрябин, — вы вместе с Александром Эдмундовичем садитесь за световую клавиатуру… Начальный аккорд 'Прометея' — таинственный лиловый сумрак… Из розового и синего… Тема разума — синий цвет… — Он обрадованно засмеялся, когда при аккордах темы разума потолок и все вокруг осветилось синим светом. — Вот то-то оно, — говорил он, с мастерством передавая сдавленные звуки закрытых труб на фортепиано, — правда, бедовые гармонии? — говорил он лукаво.

— А потом подъем, больше, больше… А-а-а, — издавал он задыхающиеся звуки. — Если вы любите Индию, вам это должно нравиться… Тут мерцающие звуковые прикосновения… Это как звуковые поцелуи… Но лучше всего здесь жесткие гармонии… Медь, медь… Здесь социализм всемирный, полная материализация… тут не то набат, не то наковальня гигантов… Это полная материализация… Тут полное отпечатление творящего духа на материи… Вот он, Прометей, — говорил он, озаренный красным светом из-под потолка, — все материализовано, все самое реальное… И тут красный свет самый реальный, материалистический свет… Красный… Багрово-красный…

Потом пили чай с сушками. Разливала Татьяна Федоровна. Скрябин сидел традиционно против нее в кресле-стуле.

— Сашь, — сказала, показываясь в дверях Марья Александровна, — пора делать отцовское благословение.

Скрябин встал и пошел в детскую. Ариадна и Юлиан уже лежали в кроватках. Тут же был и третий младенец. Скрябин обошел, целуя их и крестя на ночь, потом вышел, но в конце коридора уже пошел вприпрыжку, а войдя в гостиную, начал делать легкие антраша и весело говорил:

— Ну, теперь я свободен… Наконец, я свободен… Надо бы закусить… Тася, дай нам ветчины, сыру, хлеба… И пиво… А почему обычное пиво… Я ведь просил пиво Шитта…

— В лавке не было сегодня Шитта, — оправдывалась Татьяна Федоровна.

— Жаль одно, — сказал доктор, наливая себе обычного пива, — за пивом Шитта особенно приятно мечтать о 'Мистерии' Александра Николаевича… Сегодня чудесные условия для разговора о 'Мистерии', нет только Гольденвейзера, — он желчно засмеялся.

— Верно, — сказал Подгаецкий, — как можно говорить о 'Мистерии' Александра Николаевича при толстовце.

— Да, да, — сказал Скрябин, — Толстой — это тип рационалиста в религии… Это сплошной скандал и дилетантство… В нем нет никакой мистики, он не понимает даже, что такое мистика, — сердился уже Скрябин.

— Толстой ужасный лицемер, — поддакнула Татьяна Федоровна. — В нем все фальшиво от начала до конца.

— Абсолютно, — сказал Подгаецкий, — по-моему, это такой же символ враждебного мира, как Чайковский, Рахманинов или Танеев.

— Толстой, — говорил Скрябин, — имеет как будто огромную склонность быть праведником, но никакой к тому способности. Это, так сказать, бездарный праведник… Чехов просто скучен, а Толстой к тому же и в праведники рвется.

— Толстой совершенно бездарный, — как испорченное усиленное эхо, отозвался Подгаецкий, жуя ветчину.

— А ведь знаете, это большие способности, — говорил Скрябин, — все равно, как к композиции. Есть люди, способные к праведности, а есть бездарности, и с ними что ни делать, нечего у них не выходит. Толстой по природе страшно злой, а хочет быть добрым. Злость же кипит в каждом его слове.

— А вот Александр Николаевич, наоборот, — сказала Татьяна Федоровна, — хочет быть иногда злым, а все выходит у него по-доброму. Хочет сатанизма, а получается праведность.

— Вот я уж вовсе не такой добрый, — вдруг запротестовал Скрябин, — я тоже бедовый, не меньше Толстого…

— Странно, — желчно сказал доктор, — что Кусевицкий до сих пор не стал толстовцем… Для этого все данные… Миллионы есть и лицемерия хватает.

— Вы знаете, — после раздумия сказал Скрябин, — возможно, доктор прав… А эта история с Волгой… Это ведь довольно любопытно.

— Расскажи, Саша, — сказала Татьяна Федоровна, — пусть знают, тут ведь друзья.

— Во время наших гастролей по Волге, — сказал Скрябин, — я спросил, сколько он мне заплатит. Тот вначале уклонился, потом говорит: 'Мало, Саша, мало, мне совестно сказать сколько…'

— Ну, чем не толстовец, — сказал Подгаецкий.

— Дотянул до конца и заплатил тысячу, — сказал Скрябин, — ведь это уже скандал. Ведь когда я учеником был, больше получал.

— А мне кажется, — сказал доктор, — что чистое имя Скрябина не должно быть рядом с тем, кто женился на миллионах… Кусевицкий заслонил от нас Скрябина, но мы его отвоюем.

— Я и сам не пойму, — сказал Скрябин, — может ли человек с таким лицом, как у Сергея Александровича, понимать музыку? Он материальный, здешний… А все-таки у него выходит многое мое… Он удивительно переменчив — это, знаете, такое обезьянье качество.

— И вот еще что, — сказал доктор, — уж 'Прометея' хотя бы надо отпраздновать торжественно и достойно… Надо уговорить этого, чтоб не у него в доме… чтобы попросту, по-товарищески, в кабачке, одним словом… А то тут Кусевицкий… Дом с этими бульдогами… Я вообще не выношу собачьего лая… Ну их к черту…

— Я согласна с Владимиром Васильевичем, — сказала Татьяна Федоровна.

— Да, да, — сказал Скрябин, — у меня много друзей, которым неловко идти к Кусевицкому. Они его терпеть не могут, и он их тоже… А без них мне бы не хотелось… Я завтра на репетиции поговорю с Сергеем Александровичем.

Уже светало. Все общество давно перебралось из гостиной в кабинет. Скрябин говорил, сидя в качалке.

— Вы знаете, у меня в 'Прометее' такие медленные темпы, как никогда ни у кого не было… Они

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату