завершить все выкриком «Deutschland uber alles!»[2] под грохот всеобщих аплодисментов. Он нападал на бывшие правящие классы за их капитуляцию, сдачу нации, их классовые предрассудки и феодально-экономическую систему, вызывая аплодисменты левых, а потом высмеивал тех, кто был готов недооценить истинные традиции германского величия, под аплодисменты правых. К тому времени, когда выступление завершалось, каждый был согласен с тем, что он говорил. Это было искусство, которым в Германии не обладал никто другой, и мое абсолютное убеждение, что это в свое время должно привести его к вершине политической власти, только утвердило меня в намерении оставаться возле него как можно ближе.
Гитлер не терпел ничьего присутствия в той комнате, где он работал над своими речами. В ранние годы он их не диктовал, как это делалось впоследствии. Ему требовалось от четырех до шести часов, чтобы на каждом из больших листов писчей бумаги, которых числом было десять – двенадцать, оставить для напоминания темы лишь пятнадцать – двадцать слов. Когда приближалось время митинга, он обычно начинал расхаживать по комнате, как будто репетируя в уме различные фразы своего аргумента. В это время продолжал звонить телефон, на проводе были Кристиан Вебер, Аман или Герман Эссер, которые сообщали Гитлеру, как идут дела в зале для выступления. Он спрашивал, сколько народу собралось, каково настроение людей и много ли ожидается противников. Он давал непрерывные указания в отношении обращения с аудиторией, пока та ждала его, а через полчаса после того, как митинг начинался, требовал свое пальто, хлыст и шляпу и направлялся к машине, идя за своим телохранителем и шофером. На помосте он обычно раскладывал свои листы с заметками на столе слева от себя, а по мере прочтения каждого перекладывал его на правый от себя стол. Каждой страницы хватало на десять – пятнадцать минут его выступления.
Когда он завершал, оркестр обычно исполнял национальный гимн. Гитлер салютовал направо и налево и уходил, пока музыка все еще играла. Как правило, он доходил до своей машины еще до того, как заканчивалось пение. Этот внезапный уход имел ряд преимуществ. Помимо того, что такой прием облегчал Гитлеру безопасный проход к машине, он не позволял экзальтации толпы улетучиться, оберегал его от нежелательных интервью и оставлял нетронутой картину апофеоза, которая сложилась у публики от конца его речи. Как-то он сказал мне: «Большинство ораторов допускают большую ошибку, слоняясь на месте после выступления. Это приводит лишь к спаду напряжения, когда споры и дискуссии могут полностью уничтожить часы ораторского труда».
Где он меня, а со временем и миллионы других, полностью сбивал с толку, это в том, что он не придавал важнейшим словам того же самого значения, что мы. Когда я говорил о национал-социализме, я имел в виду его в старом смысле Фридриха Наумана, представлял его себе как смешение всего, что было лучшего в традиционных и социалистических элементах общества. Гитлер вообще не думал об этом в рамках патриотического суждения. Мы все понимали, но проглядели более глубокие последствия того факта, что первый расцвет его личности произошел в статусе солдата. Человек, выступавший с трибуны, был не только великолепным оратором, но и бывшим армейским инструктором, которому удалось завоевать умы товарищей по оружию, запачканные ноябрьской революцией. Говоря о национал-социализме, он в действительности имел в виду милитаристский социализм, социализм в рамках воинской дисциплины или, выражаясь гражданским языком, полицейский социализм. Я не знаю, в какое время эта его идеология обрела окончательную форму, но этот эмбрион в ней присутствовал всегда. Он был не только великим оратором, но и неразговорчивым и скрытным до некоторой степени, и, казалось, в нем присутствовало какое-то инстинктивное чувство о том, что не надо говорить, чтобы ввести людей в заблуждение в отношении его истинных намерений. Но тут я размышляю о нем ретроспективно, по прошествии тридцати лет.
К тому времени я стал часто захаживать в редакцию «Фолькишер беобахтер», причем, как правило, с вырезками из иностранных газет, надеясь, что там уделят какое-то внимание событиям в зарубежном мире. Больших успехов я не добился. Вместо того чтобы конструктивно подходить к событиям в Лиге Наций, например, все, что хотел Розенберг, – это статьи и новости, связанные с его антибольшевистскими, антиклерикальными и антисемитскими предубеждениями. Однако мне довелось познакомиться с еще двумя гитлеровскими помощниками – Гессом и Герингом. Скоро я обнаружил, что компания второго из них более занимательна, чем кого-либо еще в окружении Гитлера. Он пробрался в Баварию после послевоенного краха Германии как в самое безопасное убежище для лиц с националистическими настроениями. Геринг был не из интеллектуалов, но когда-то посещал занятия в Мюнхенском университете и слушал лекции хорошо известного историка Карла Александра фон Мюллера на тему германской освободительной войны против Наполеона. Гесс посещал тот же самый курс, и их обоих тянуло к Гитлеру по той же причине, что и меня после прослушивания одной из его речей.
Гесса устроили кем-то вроде административного адъютанта при Гитлере, а Геринг занимался укреплением зародышей отрядов CA и стремился привести их под свой контроль. Гесс был интровертом, легко поддававшимся переменам в настроении, который с ревнивым подозрением относился к любому, кто слишком близко подбирался к Гитлеру. Он был из вполне приличной семьи, а его дядя служил в том же гвардейском артиллерийском полку под командой регента Луитпольда, в котором мой брат-офицер был убит на войне. Но даже это не породило никакой точки соприкосновения между нами, и он был таким же замкнутым и отчужденным со мной, как и со всеми остальными. В последующие годы он меня слегка расположил к себе, когда попросил меня во время одной из моих музыкальных сессий сыграть Бетховена. Он ходил в школу в Бад-Годесбер-ге возле Бонна, где родился композитор, и в нем развилась склонность к музыке этого мастера.
Геринг был полным кондотьером, истинным солдатом удачи, который видел в нацистской партии возможный выход для своей жизненной энергии и тщеславия. Тем не менее у него были веселые, общительные, экстравертные манеры, и я себя рядом с ним чувствовал почти свободно. Очень скоро мы перешли на «ты», и это, возможно, произошло главным образом благодаря нашим женам. Карин Геринг, у которой была мать-ирландка, происходила из зажиточной шведской семьи и была, во всяком случае, дамой, женщиной шарма и воспитанности, и они с моей женой Еленой увидели друг в друге много общего. Геринг выказывал определенное насмешливое презрение к этой маленькой кучке баварцев вокруг Гитлера, которых он считал компанией пьянчужек и подносчиков рюкзаков с ограниченным провинциальным кругозором. В своей чересчур громкой манере он, по крайней мере, вносил свежую струю огромного внешнего мира за его спиной, а его военная биография с орденом «За заслуги» обеспечивала ему куда более широкий круг связей.
Они с Карин жили исключительно богато, хотя большая часть денег принадлежала ей, и у них был дом в Оберменцинге, возле «Нимфенбург-палас», где он оборудовал нечто вроде уголка заговорщиков в погребе, все в очень готическим и германском стиле, с огромными оловянными высоким кружками. Мы с женой иногда бывали там, но не очень часто, потому что у нас не было машины и приходилось полагаться на Герингов, чтобы добраться до них, а потом и уехать домой. Фактически, моим единственным видом транспорта был гигантский старый велосипед производства компании Свифта, который принадлежал еще моему отцу, у которого были такие же габариты, как и у меня. И так я доехал до 1930-х годов, и к этому времени я без всяких вопросов был единственным членом нацистской иерархии, у которого не имелось автомобиля. Но тогда я придерживался идеалистических взглядов в отношении партийного долга перед рабочим классом. Помню, как однажды укорял Геринга в одном из мюнхенских кафе за то, что он вставлял монокль в глаз и оглядывался с дурацким видом превосходства, который обычно любят делать обладатели такого рода предметов. «Мой дорогой Герман, – сказал я ему, – мы считаемся партией рабочего класса, и, если вы будете прохаживаться выглядя как помещик, мы никогда не получим их поддержки». И тут он утратил уверенность в себе, застеснялся и запихнул эту штуку в карман.
Гитлер считал Геринга полезным, но проявлял некоторый цинизм в отношении ведения им хозяйства. Как-то поздним вечером он зашел к нам после того, как побывал у Геринга в гостях, и спародировал эту пару для моей жены. «Да это настоящее любовное гнездышко, – рассказывал он. – Вот мой дорогой Герман здесь, а вот мой дорогой Герман там! – имитируя слегка чересчур влюбленный голос Карин. – У меня никогда не было такого дома, и никогда не будет! – продолжал он с насмешливой сентиментальностью. – У меня одна любовь, и это – Германия!» (Отголосок, я должен добавить, вагнеровской «Риенци».)
У Герингов также был неприятного вида садовник по имени Грайнц, к которому у меня моментально возникла антипатия и которому было суждено сыграть весьма подозрительную роль до того, как закончился