точка, от которой начинается метафизическое странствие. К примеру, ты выбрал тему: распятие Христа. И наметил написать десять строф, но сумел уложиться в три, о распятии сказать больше нечего. И тогда ты идешь дальше, продолжаешь мысль, развиваешь тему, еще не зная, чем это все закончится. Я, собственно, веду к тому, что поэтическое представление о бесконечности гораздо шире, и форма сама по себе способствует его расширению. Я помню, как-то мы с Тони Гехтом рассуждали о пользе Библии, и он сказал; 'Иосиф, тебе не кажется, что задача поэта -- из всего извлекать как можно больше смысла?' Я с ним вполне согласен. В стихах смысла всегда больше. Когда читаешь больших поэтов, создается впечатление, что они обращаются не к людям и даже не к ангелам небесным. Они обращаются к самому языку, ведут диалог с теми его сторонами, которые имеют для них первостепенную ценность и отражаются в их стихах: это языковая мудрость, ирония, красота, чувственность. Поэзия -- это не просто искусство в ряду других искусств, это нечто большее. Если главным отличием человека от других представителей животного царства является речь, то поэзия, будучи наивысшей формой словесности, представляет собой нашу видовую, антропологическую цель. И тот, кто смотрит на поэзию как на развлечение, на 'чтиво', в антропологическом смысле совершает непростительное преступление -- прежде всего против самого себя.
Перевод выполнен по изданию: Writers at Work. The Paris Review Interviews. Интервью вошло под номером 12 в серию бесед с известными поэтами и прозаиками, печатавшихся под этой рубрикой в журнале Pans Review. Редакция выражает благодарность душеприказчице И. Бродского Энн Шеллберг за предоставленный ею английский оригинал.
(c) И. Комарова (перевод, примечания), 1997.
* Перевод с английского и примечания И. Комаровой
Интервью для польского еженедельника 'Пшекруй' 1993 г.
Интервью с Иосифом Бродским Людмилы Болотовой и Ядвиги Шимак-Рейфер для польского еженедельника 'Пшекруй' 23 июня 1993 года, Катовице
'Пшекруй': В молодости вы читали 'Пшекруй'. Сегодня 'П.' приходит к вам. Что бы вы хотели сказать читателям и редакции нашего журнала?
Бродский: Прежде всего я рад, что он существует. Читателям мне сказать нечего, а журналу я ужасно благодарен. В довольно скверные времена половину современной мировой литературы я узнал из 'П.'. Я его читал в диковатом месте на Севере. Когда меня сослали на Север в 1964 году, Наталья Горбаневская мне систематически присылала свою подписку 'П.'. Это была большая поддержка.
'П.': Что побудило вас принять приглашение Силезского университета и приехать сюда, в Катовице?
И. Б.: Ну, вы знаете, когда вам предлагают почетный докторат, от этого отказываться следует только в случае, если ты болен. В тот момент я не был болен. Во-вторых, Польша мне дорога. В-третьих, мне особенно приятно было принять этот докторат именно в Силезии, потому что это центр не культурный, а промышленный, и я думаю, что от этого будет польза кому-нибудь.
'П.': Ваши впечатления от встречи с читателями в Катовице, в Силезском университете?
И. Б.: Впечатление очень сильное и пугающее, на самом деле. Эта степень интенсивности положительных чувств по отношению к моей персоне... С этим довольно трудно справиться. Положительные сантименты самое тяжелое дело на свете. С ненавистью легко справляться. С любовью гораздо хуже, гораздо тяжелее, т. е. надо чем-то платить, и этих пропорций, этого количества я совсем не в состоянии создать. Кроме того, что меня более всего, я полагаю, потрясло, это было вчера вечером в театре. Я туда пришел, когда актеры читали мои стихи. Было совершенно поразительное ощущение, что я как будто вошел в свою жизнь. Когда вы пишете стихи, вы не особенно думаете об их содержании, вы знаете их содержание, a ваша главная забота, прежде всего, это формальный аспект, как бы сделать получше, т. е. до известной степени вы забываете о содержании. И это внимание, которое вы уделяете форме, оно заставляет вас думать о себе, как о человеке, как бы это сказать, будто постепенно теряющем человеческий облик, становящемся все более если не машиной, то, по крайней мере, чем-то ложным, чем- то фальшивым, и вы не слышите своих собственных произведений. Вы их написали, вы о них забыли. И вот ощущение, когда ты видишь людей, т. е. когда эти стихи становятся людьми, т. е. когда становятся человеческими голосами. К этому следует добавить еще и то, что большинство актеров были молодыми. И это производит на вас впечатление абсолютно убийственное, т. е. этого выдержать невозможно, как будто ты действительно существуешь и все твое прошлое к тебе возвращается, т. е. возвращается именно с идентификацией в форме молодых лиц, т. е. как будто все это правда, и не знаю, как мне на это реагировать. Я спросил Богдана Тошу:1 'Со robic' teraz?'2 Тоша сказал: 'Byc''3. Это было очень сильное, может быть, самое сильное впечатление моей жизни. Их было два: одно, когда я узнал, что поэт, к которому я очень хорошо относился, великий английский поэт Оден, пишет предисловие к моей книжке. Это было, я полагаю, в 1970 или 1971 году. И потом, когда я получил Нобелевскую премию в 1987 году, это было в тот день, когда я поехал в Лондон на Би-би-си, чтобы сказать несколько слов читателям в России. На радиостанцию позвонил человек, говорящий по-польски. Меня позвали к телефону. Выяснилось, что это был Витек Ворошильский.4 Он как раз гостил у Лешека Колаковского.5 Он говорит: 'Я тебя поздравляю, кроме того, говорит, благодарю тебя за стихотворение, которое ты написал для меня с Дравичем'.6 Я говорю: 'Какое стихотворение?' А он говорит: 'Kole,da stami wojennego'.7 А, это, я говорю, это неважно, а он говорит: 'Ты говоришь 'неважно', ты просто не понимаешь, как это все вовремя приходит'. Это стихотворение, которое я написал по-английски, кто-то вырезал из газеты и подсунул им под дверь камеры, где они сидели. Я говорю совершенно без рисовки: это произвело на меня куда более сильное впечатление, чем Нобелевская премия и все с этим связанное. А третье среди этих событий, и последнее, если мне вспоминать, что произошло в жизни из того, что тебя переворачивает, это вчера, в этом самом театре Выспянского.
'П.': Можно ли вам задать личный вопрос: мы знаем, что у вас совсем недавно родилась дочь, и хотим вас поздравить...
И. Б.: Спасибо.
'П.': ...и спросить, почему вы ее назвали Анна Александра Мария?
И. Б.: Анна -- это в честь Анны Андреевны Ахматовой, Александра -- в честь моего отца, Мария -- в честь моей матери и в честь моей жены, которую тоже зовут Мария.
'П.': Какая живопись может быть для вас источником творчества?
И. Б.: Я обожаю живопись. Мне больше других всю жизнь, т. е. не всю жизнь, а в разные периоды, главным образом, мне дороже всех итальянцы, я думаю, Джованни Беллини и Пьеро делла Франческа. В XX веке мне ужасно нравится, может быть, больше других, французский художник Вюйяр. Боннар тоже, но Вюйяр гораздо больше. Из русских -- никто из русских мне в голову не приходит: как раз нравится масса, но что мне дороже прежде всего, чтобы я от кого-то внутренне как-то зависел, кто вызывал бы инстинктивную реакцию, этого нет.
'П.': Было такое предположение некоторых критиков о влиянии Рембрандта.
И. Б.: Но это неизбежно, конечно. Вот в 'Сретенье', например, там даже такой рембрандтовский ход с этим лучом, и т. д. Но это в общем происходит бессознательно.
'П.': Ваше любимое время года?
И. Б.: Я думаю, что все-таки зима. Если хотите знать, то за этим стоит нечто замечательное: на самом деле, за этим стоит профессионализм. Зима -это черно-белое время года. То есть страница с буквами. Поэтому мне черно-белое кино так нравится, знаете.
'П.': Поэтому столько черно-белых красок в стихах? Особенно в ранних?
И. Б.: Ну, наверно, да. Но тут все, что угодно, можно вмешать. Тут и определенного времени протестантизм, т. е. кальвинизм.
'П.': Как вы смотрите на сегодняшнюю ситуацию и как считаете, есть ли для России шанс выхода из этого мрака?
И. Б.: Конечно, есть. Да он уже используется, этот шанс. Это великая страна, с многочисленным