Да, вероятно.
Полагаю, что так.
Но почему бы ему и не быть мистиком? Во всяком случае, быть мистиком — в этом нет никакой опасности.
Да, я понял, потому, что сейчас литература смешивается с журналистикой и историческими сочинениями.
Но я полагаю, что литература не стремится рассказать о фактах — не знаю, правильное ли слово я употребил, поскольку все есть правда, — но как бы там ни было, я не стремлюсь рассказать о чем-либо происшедшем, о том, что происходит… во мне… в моем воображении, скажем так…
Ну что же, я, как и французский еврей, философ Бергсон, считаю, что память — избирательна, что человек… что память избирает. Поэтому что-либо неприятное человек старается забыть. Да, я знаю: одиннадцать дней, одиннадцать ночей, в феврале, провел я однажды в лечебнице, я лежал на спине, я не мог пошевелиться, ведь если бы я пошевелился, я бы тогда полностью утратил зрение. Но я знаю об этом только потому, что мне об этом рассказали, а в моей памяти — реально — все эти одиннадцать дней и ночей нестерпимого жара и насильственной неподвижности остались как одно мгновение; а вместе с тем они были, без сомнения, ужасны. И сейчас я говорю об этом так, словно все это происходило с кем-то другим. И наоборот, мне нравится вспоминать о счастливых минутах, и возможно, я даже преувеличиваю счастье, которое я переживал в те минуты, поскольку мне нравится вспоминать о них.
Что же, верно… Но я рассказал там о другой операции, ведь большую часть жизни мне пришлось провести в лечебницах. Но это совершенно неважно, ведь я забыл о них. Ну, например, мне сделали операцию в больнице в Палермо[7], делали долго, и выздоровление мое было долгим — там, в больнице на улице Бразилия, недалеко от площади Конституции. Но я знаю это просто как случившееся, а не как испытанное мною лично. Ну, так же, как я знаю о том, что мой дедушка Борхес, шестнадцатилетним, участвовал в сражении при Касеросе[8]. То есть это нечто, о чем я слышал.
И полагаю, что слепота может мне помочь в этом.
Если бы зрение вернулось ко мне, я бы не выходил из дому, я бы читал и читал все эти книги, что окружают меня, они так близко и так далеко, но, к сожалению, у меня отнята возможность читать книги, я могу только слушать то, что мне читают, а это совсем другое, так как книгу нужно перелистывать, но в этом мне отказано. Кто-либо приходит ко мне, и я прошу почитать мне, и он мне читает, но книгу нужно перелистывать, откладывать, хватать с жадностью, и во всем этом мне отказано, а ведь в этом и состоит одно из наслаждений, получаемых от чтения.
Если это даже не так, я во всяком случае склонен так думать. Я склонен думать, что слепота, как и все, что есть на свете, — дар. Конечно же, любое несчастье — дар, ведь благодаря несчастьям родилась трагедия, родилась, вероятно, и… почти вся поэзия. В данном случае счастье навряд ли является благом; счастье замкнуто само в себе, несчастье — нет. Это должен понимать любой человек искусства — допустим, был бы я музыкантом или художником, как моя сестра[9]. Но я — писатель, я должен превращать случившееся в нечто иное. Конечно, в моем случае я ограничен словом, а кроме того, я знаю: моя судьба — писать на испанском языке. Я должен стараться сделать все возможное внутри этого языка, внутри его традиции, так как всякий язык — это традиция. Сегодня утром я написал стихотворение, одна из его тем такова: языки не эквивалентны друг другу, каждый язык — иной способ ощущать мир. В настоящее время я пытаюсь выучить японский язык, и трудность не в том, чтобы запомнить слова, она в том, что мир японцев очень далек от меня, хотя я его и люблю; да, я прожил в Японии около пяти недель — самых счастливых в моей жизни, каждый день был подарком, я побывал в семи городах, японцы обращались с нами чрезвычайно вежливо; с Марией Кодамой[10] мы побывали в храмах, садах, святилищах, на берегах рек.
Я разговаривал с буддистскими и синтоистскими монахами, раньше я и помыслить не мог, что подобное возможно, и тем не менее я разговаривал с ними. Мне это казалось нереальным.
Да, я думал, что мне, в моем-то возрасте, ничего нового испытать уже не доведется, что я уже пережил все, что только возможно, и мне теперь остается лишь повторение прожитого. И вдруг — неожиданный подарок: приглашение в Японию. Меня пригласили провести в Японии четыре недели. Эти четыре недели оказались пятью. Никто меня не торопил, каждый день был для меня новым сюрпризом, таким сюрпризом мог стать буддистский храм или сад; маленькие сады в Японии созданы не для того, чтобы гулять в них, а для того, чтобы созерцать их, камни и вода значат в них более, чем растительность. И кроме того, я получил возможность беседовать с писателями и монахами — буддистскими и синтоистскими.
Да.
Нет, нет, я не хитроумен, во всяком случае, я не стремлюсь быть таковым…
Нет, нет, когда я веду беседу, я просто размышляю вслух, и я отнюдь не стремлюсь выглядеть хитроумным. Подобная игра слов вызывает во мне только досаду…[11]
Ну, это другое дело…
Может быть. Но в моем случае…
…Вероятно, но слово гений звучит амбициозно. А слово хитроумие — тщеславно, разве нет? Я бы не хотел быть хитроумным…
Будем играть словами? Вы к этому подводите? Но я больше люблю играть хитросплетениями сюжета, чем словами; лично я игру слов презираю. Хотя мне нравятся рифмы, а ведь они, строго говоря, игра слов.
Но это игра с поэтическими возможностями слова. Принято думать, что рифмы всегда одни и те же, а