Дома Момоко быстро и решительно расстегнула на Волчке сначала ремень, потом рубашку, с усмешкой посетовав на множество пуговиц.
Волчок следил за ее действиями со все возрастающим напряжением. Странное чувство — будто его не просто раздевает возлюбленная, казалось, вместе с одеждой его лишают звания, ранга, отбирают всю власть, которая подразумевалась военной формой. Все еще одетая, Момоко шагнула назад и улыбнулась его наготе.
А потом они катались по выстланному циновками полу, сцепившись, как два обнаженных борца. Порой силы казались равными, мгновение спустя кто-то из них одерживал верх, но лишь для того, чтобы снова сдаться. Ни одна сторона не могла удержать преимущество в любовном поединке. Момоко проводила пальцами по его лицу, оставляла на шее и ключице темно-красные следы от поцелуев. Волчок обхватывал ее голову обеими руками и быстрыми поцелуями покрывал ее веки. Он запустил пальцы в волосы Момоко и самозабвенно прошептал:
— Такие черные, в жизни не видел ничего чернее. А знаешь, что говорят?
— И что же?
— Ничто не сияет ярче черноты.
Покорный ее движениям, Волчок откинулся на спину и прикрыл глаза. Глядя на него сверху вниз, Момоко скользнула ладонями по плечам и шее, будто пытаясь разгладить узловатые переплетения вздувшихся жил. Волчок почувствовал, как напрягшиеся мышцы обмякли под ее руками.
Через некоторое время Момоко встала и, зябко поеживаясь, подняла с пола военный китель. Потрогала лейтенантские погоны и надела китель прямо на голое тело. Она двигалась по комнате, будто танцуя с невидимым партнером, и тихонько напевала слышанную вчера мелодию, не подозревая о том, что Волчок тоже не спит и тоже узнал музыку. Интересно, почему она это поет?
— Ты какая-то грустная.
Момоко резко обернулась. Она явно не ожидала услышать раздавшийся из полумрака голос.
— Разве?
— О чем ты грустишь?
Момоко подошла к окну и, все еще дрожа от холода, встала на цыпочки и выглянула на улицу.
— Обо всем.
Он рассмеялся, она тоже.
— Нельзя грустить обо всем. — Волчок больше не смеялся, теперь он допрашивал ее строгим, инквизиторским тоном. — Что-то случилось. Ты мне ничего не хочешь сказать?
Она резко вскинула голову и раздраженно бросила:
— Что именно?
— Все, что хочешь.
— Это что, допрос? С какой стати ты меня пытаешь?
— Просто у тебя был какой-то странный вид, мне показалось, будто ты мне что-то хочешь рассказать.
Момоко досадливо сунула руки в карманы:
— Прекрати, Волчок.
— Так тебе нечего сказать?
Она тревожно посмотрела на Волчка, снова замечая нечто, чего не видела в нем ни до, ни после случая с платьем, и покачала головой:
— Да, нечего. — В ее голосе никогда прежде не звучали эти стальные нотки. Волчок все еще сидел на футонe, Момоко стояла у окна. Потом она резко повернулась. — Нy, все, кончай-ка с этим. Поиграли, и хватит. О’кей, солдат?
До этих самых пор ревность была для Волчка лишь пустым словом. И все, что он читал про ревнивых любовников в романах и пьесах, оставалось не более чем литературой. Эти истории не задевали в нем никаких живых струн. Но это было до того, как он встретил Момоко. До того, как он нашел свою любовь в далекой чужой стране и окончательно заблудился в лабиринте страсти. Тогда он не знал, как в ее постели часы проносятся, будто минуты, а на его одинокой койке минуты тянутся дольше, чем часы, в ожидании следующего дня и следующей встречи. Тогда он еще не знал, каково слышать неумолчный дьявольский шепот в собственной голове, не знал, каково видеть, как Момоко с каждым днем возвращается все позже и позже, как будто бы ее утомляет сама мысль о нем.
Лучше бы он вовсе сюда не приезжал. Был бы даже, можно сказать, вполне себе счастлив. По крайней мере так он думал, когда уныло брел в казарму тем же вечером. Волчок даже пожелал себе такого относительного счастья, но тут же понял, что этому уже не бывать. В его жизнь ворвалось нечто слишком значительное, и он должен испытать это до самого конца. И не важно, чем все кончится, Нe то чтобы Волчок так решил. Любовь лишила его выбора.
Он даже начал допускать ошибки в работе. Накануне Адлер вызвал его в кабинет, велел сесть, грозно потрясая текстом радиообращения. Там было пять фактических ошибок и один абзац, в котором коллега-переводчик не понял ни единого слова.
Волчок помнил, как писал этот злосчастный текст наутро после очередного свидания с Момоко, когда он в очередной раз отвечал на ее улыбку застывшей ухмылкой. Он только и мог думать что об улыбке Момоко. Стоило лишь закрыть глаза, и эта улыбка вставала перед его мысленным взором: вот так она улыбалась ему вчера, а так — когда увидела его в тот самый первый раз. Но одно воспоминание мучило Волчка особенно сильно. Это было как-то утром в студни радиоцентра, в самом начале их романа. Он сидел, Момоко стояла. В режиссерской будке было тихо, все слушали актера, который произносил переведенную Волчком речь. Запись уже подходила к концу, и тут Момоко встала так, чтобы незаметно прижаться бедром к руке сидевшего рядом Волчка. При этом она продолжала невозмутимо смотреть на актера, а Волчок чувствовал теплоту ее тела. Когда речь кончилась, она попросту оперлась на другую ногу и даже не оглянулась на него, будто ничего не случилось. И только на выходе из будки одарила Волчка короткой улыбкой, так что ему оставалось лишь восхищаться тем, с каким изяществом она незаметно подтвердила их тайный союз.
Но сейчас Волчку было не до восхищения. Если она так ловко скрывала истину от всех окружающих, то почему бы ей не проделывать то же самое и с ним? Что-то тут не так. Молчание, отговорки, опоздания, эта улыбка, такая любимая и причиняющая столько страданий.
Теперь Волчок понимал, о чем все эти книги и пьесы. Оброненный платок, безумства ревнивого Мавра, нанятые сыщики, выкраденные дневники, обвинения и увертки. Совершеннейшие мелочи вдруг обрели убедительность и страшную власть, каждый шаг на извилистом пути казался неизбежным, а страшный финал — неотвратимым.
Глава двенадцатая
Она шла по людным улицам, черные, как вороново крыло, волосы блестящим потоком струились на воротник пальто. Она шла, не замечая окружающей толпы, сосредоточенно уставившись себе под ноги, и лишь изредка поднимала глаза и рассеянно бросала взгляд на витрины, эти островки шикарной жизни, столь неуместные среди всеобщей нищеты, ведь выставленные там модные наряды и туфли были но карману исключительно американским оккупантам или дельцам с черного рынка.
Ему было легко не терять ее из виду в неярком предвечернем свете. Тем более что он и так знал, куда она идет. Вот сейчас она сядет в трамвай, маршрут которого пролегает через один из беднейших районов города, и сойдет на улице, где сакура на углу. А оттуда поспешит дальше, по разрушенным извилистым переулкам, все так же не поднимая глаз. Он знал все это, потому что уже не раз ходил за ней следом.
Разве он не спрашивал, не хочет ли она что-нибудь ему рассказать? Разве не предоставил возможность во всем признаться? Но она ничего не сказала. Ни тогда, после вечера с танцами, ни на