могла подсказать что-то для роли и вообще обожала учить — как одеваться, как правильно жить, как вести себя в любви и что делать, если вдруг бросили.
Кира была прелесть, и в театре ее обожали все — за очаровательное умное лицо, нервную пластику и независимое обаяние. Ей словно было безразлично, что ею восхищаются. Кира не была ни манерной, ни подчеркнуто грубоватой, она просто была — двигалась резко, говорила отрывисто, сигарету держала, как «беломорину», и выглядела при этом очаровательно женственной. Независимо от того, был ли ее собеседник мужчиной или женщиной, она всегда чуть кокетничала, создавая атмосферу волнующего флирта, — то нежной детской интонацией, то беспомощным пожатием плеч или внезапной рассеянностью: «Ой, с вами я, кажется, забыла о времени...»
Кира могла покорить стул. Да-да, Кира и с предметами флиртовала, не только с людьми, и на полном серьезе могла покорить стул, и еще один стул, и еще один, и они выстроились бы перед ней побежденной армией...
В театре Кира славилась тем, что никогда не повышала голос. Считалось, что Ракитину невозможно вывести из себя. В бесконечных театральных склоках она участия не принимала, высказывалась всегда подчеркнуто лояльно, мягко: «Я не совсем понимаю, я бы не хотела показаться навязчивой...» или «Может быть, мое мнение незначительно, но...»
Кира выходила из театра вся в чужих влюбленностях, симпатиях, флирте. А когда приближалась к дому, то звенела обидами, как елка, без меры увешанная игрушками. На каждой ветке по обиде и по слезе, а то и по две. Заранее начинала звенеть, и чем ближе к мужу и сыну, тем явственней.
И дома, с Б. А. и Кирюшей, она на такие глупости, как держать себя в руках, не тратилась. Еще чего, голос не повышать! Вот еще — посуду не швырять! Вот и первый семейный секрет: за дверью квартиры высокой культуры каждый день бушевали скандалы.
Кира придиралась к совершенной ерунде, и вывести ее из себя могла невымытая чашка, незастеленная постель, невыключенный свет — любая мелочь, начинающаяся с «не». Возможно, это вообще не заслуживало бы упоминания — ведь на подобного рода вещи раздражаются многие женщины. А также на неподходящее выражение лица мужа, а также сына, а также дождь за окном, или же она просто не утруждала себя обозначением причины.
Странность была в том, что все, что делала Кира — скандалила, кричала, оскорбляла, — она делала во имя любви. Все это невымытое, незастеленное и неаккуратное было поводом, а причина всегда была одна — они ее не любят. Или любят, но мало. Или любят достаточно, но не так, неправильно. Кира любовь мужа и сына все время взвешивала и прикидывала — не маловато ли, или, может, качества невысокого...
— Ах вот вы как ко мне относитесь! — вскрикивала она с порога. Б. А. с Кирюшей испуганно вздрагивали и преданно на нее смотрели: любим-любим! Но не тутто было.
— Значит, вы не любите меня, не любите! — Кирин голос становился грубым, каркающим.
Кричала Кира страшно, помогая себе чем придется — руками потрясала, глазами вращала, зубами клацала, вещами бросалась. Но было не смешно, а страшно. Кирюше уж точно было страшно.
В гневе она могла оскорбить, ударить по больному, с вывертом. Говорила то, что обычно люди никогда не говорят друг другу, а если говорят, то только раз, перед тем как навсегда расстаться. А Кира могла сказать походя, перед ужином: «Ты неудачник» — мужу, или: «Ты ничтожество» — мужу или сыну, или: «Я тебя презираю, ты жалкий человек, ты опять...» Что именно «опять», значения не имело.
Она вылетала на кухню, хлопнув дверью (кухня была ее личным местом), и мгновенно бросалась обратно к ним с перекошенным от злобы лицом — докричать, доругаться.
И тем не менее через мгновение из кухни звучало:
— Боренька, Кирюша! Ну что вы там сидите? Против меня дружите? — и звала их из кухни певучим голосом козы из сказки: «Ваша мать пришла, сырников напекла».
Прощать Киру или не прощать — так вопрос не стоял. Они не обижались. На кого обижаться, на Киру?!
Так и жили — Кира скандалила, истерически кричала, ежедневно, а по выходным ежечасно проверяя своих мужчин на любовь с усердием сапера на минном поле.
А для всех они были счастливой семьей высокой культуры! Когда приходили гости, Кира мгновенно вытирала слезы и расцветала нежной лучезарной улыбкой.
При гостях Кира на первый план выдвигала Б. А., а сама становилась в точности такой, как со студентами, — невероятно обаятельной, подчеркнуто нежной: рядом со своим мужчиной нужно быть тихой, учила она студенток.
— Почему мама всегда кричит и плачет? Мы ее плохо любим? — спрашивал Кирюша.
— Просто в твоей маме бушует артистический темперамент, — объяснял Б. А, — она же актриса.
— Лучше бы она была не актриса, — вздыхал Кирюша.
Кирина жизнь, как однажды сказал Б. А., проходила под девизом «Все для меня», и это было самое жесткое определение, на которое он, с его мягким незлобивым отношением к жизни, был способен. А Кирюша думал, что его мама — принцесса, заколдованная принцесса. Фея Барабос коснулась ее волшебной палочкой и сделала такой... взрослый человек сказал бы «взрывной, истеричной, подозрительной»...
...Взрывная, истеричная, подозрительная... Нет, пожалуй, это было несправедливо. Ничуть не была Кира подозрительной, ей и повод-то был не важен, повод находился легко — зимой зима, летом лето. Важно было только одно — ее внутреннее состояние. Она чутко прислушивалась к своим приливам-отливам и, как вампир, чувствующий, что уже все, пора, учиняла скандал.
Истеричная... тоже неправда. Если разрешено кричать, кидаться на постель и плакать, почему бы нет? Особенно по утрам ей нужно было покричать — накричится-наоскорбляет, стряхнет с себя скандал, как собака воду, и уйдет на работу, а на пороге театра включает свое знаменитое обаяние. Она уже давно во все стороны улыбается, а муж с сыном все еще приходят в себя, хотя могли бы и привыкнуть за столько лет, но что-то никак не привыкали.
...Ребенком Кирилл очень жалел отца. Кира всегда нападала, а Б. А. всегда оправдывался. «Ты — номер двадцать два, — говорила она, — про тебя все забудут через пять минут после твоего ухода из театра».
* * *
Б. А. действительно был номером двадцать два — второй режиссер в театре второго сорта. И Кира, конечно же, была права — все помнят великих режиссеров, даже просто знаменитые остаются в памяти, а кто помнит имена вторых режиссеров в незнаменитых театрах? Театр, в котором служил Б. А., был из неглавных, непарадных, так себе был театр — второго сорта. И о Б. А. действительно забыли так прочно, словно он никогда не имел отношения к одному из ленинградских театров, а всю жизнь проработал, к примеру, в одном из какихто НИИ. В молодости у Б. А. совсем иные были планы по поводу признания, славы и того, как остаться в вечности, — никто же не выбирает профессию режиссера без таких амбиций. Но ведь режиссер — это не просто талант, режиссер — совсем особый человек, тот, кто знает. А Б. А. всегда сомневался, знает ли он, а если знает, то правильно ли это знание. Режиссеру по должности дано право казнить или миловать, дать роль или не дать. Склад личности у актера считается женским, зависимым, а режиссер — профессия сугубо мужская, режиссер — творец, он же бог, он же тиран, диктатор... или погрубее — хозяин своим собакам. Режиссер хочет что-то свое в искусстве сказать, а тут нате вам — актеры. Мешают. Ну, в Б. А. такого мужского не оказалось. А женское начало режиссеру требуется — умение возбуждать в актерах страстную зависимость, любовь, ревность, чтобы улучить подходящий момент и рядом с режиссерским плащом ведь и свое пальтишко приткнуть, чужое перевесив, — возбудить такую любовь и затем владеть. Не было в Б. А. и такого женского.
Когда-то поставил он спектакль, имевший успех, а потом что-то случилось — то ли успех был случайным, то ли первая удача заворожила его так, что помешала следующему, то ли, как говорится, демон его был не сильный. Что-то проходное он пару раз поставил, но к тому времени, как подрос Кирюша, фактически из второго режиссера превратился в прислугу за все: он и ассистент по работе с актерами, и за реквизитом приглядывает, и тишину за кулисами обеспечивает...
Для себя Б. А. определял это так: масштаба личности не хватило. Но по чужому масштабу личности