не дошедшее до нас «Троекратное описание светила», «Елизавету Бам», «Полет в небеса», «Искушение», «Скупость», «Тюльпанов среди хореев».
Январь 1930 года оказался «урожайным» для Хармса — было написано более десяти стихотворений, среди них такие явные творческие удачи поэта, как «Жил мельник…», «Злое собрание неверных», «Падение вод», «Ужин». Хармс всё больше и больше включает в свои тексты мифологические и иные внутрикультурные аллюзии. Так, в первом из названных произведений имеется отсылка к европейскому сюжету о мельнике и его дочери, а второе представляет собой «вольный» пересказ Евангелия. Чуть позже, в августе 1930 года, будет написана пьеса «Лапа».
«Лапа» вполне узнаваема в жанровом отношении, что тоже для Хармса — нечастый случай. Она построена по образцу «запредельного хождения», к которому, в частности, относятся сошествия мифологических и литературных персонажей в царство мертвых. Главный герой — Земляк (имя означает жителя Земли, а не соотечественника) — узнает о том, что на небе в созвездии Лебедя среди звезд появилась новая звезда — Лебедь Агам. «Кто сорвет эту звезду, — говорит Земляку Власть, — тот может не видеть снов». Благодаря статуе, которая делает Земляка легким, он поднимается на небо. И на небе обнаруживает грязный птичник, в котором, наряду с пеликанами и другими птицами, живет Лебедь и вместе с ним — Ангел Копуста (имя ангела всё время изменяется на протяжении текста). Таким образом осуществляется принцип «реальности» в изображении: вместо далекой звезды с романтическим названием возникает та самая птица, по которой это название и было дано. При этом Хармс максимально рассыпает по тексту каламбурные и пародирующие элементы. Так, вырастающая на небе сосна носит имя Марии Ивановны, и далее мы встречаем обозначение «Мария Ивановна Со сна», отсылающее к подмеченному А. Крученых пушкинскому «сдвигу»: «Со сна садится в ванну со льдом». Та же Мария Ивановна и Ангел Копуста строят свой диалог как развернутую пародию на приемы формальной логики: Ангел утверждает, что он является таковым, потому что у него есть крылья. Мария Ивановна отвечает, что у «хусей и хуропаток» тоже есть крылья, после чего выясняется, что именно по этой причине профессор Пермяков вместе со сторожем Фадеем причислили ангела к птицам и посадили в «этот курятник».
Земляк, схватив Лебедя под мышку, возвращается на землю, где на него набрасываются люди, кричащие, что он сорвал «кусок неба». После этого Власть берет его за руку и уводит — многозначительный эпилог, которым всё чаще определялась жизнь деятелей советской культуры, в том числе и самого Хармса.
«Лапа» насыщена многочисленными культурными отсылками и аллюзиями. Прежде всего стоит сказать о появлении в тексте персонажа по имени Аменхотеп. Он вводит в драму «египетский» пласт, который, как показал Вяч. Вс. Иванов, вполне соответствует мифологическим представлениям древних египтян о мире. Особенно это касается приводимого в тексте чертежа — «плана Аменхотепа», который представляет собой одновременно «план города» с улицами и «план человека» по имени Аменхотеп. Схема тела фараона Аменхотепа IV (Эхнатона) соотносится с чертежом новой столицы, построенной по приказу фараона по заранее созданному плану и названной Ахетатон («горизонт Атона» — божественного Солнца). Точно так же, как и в Древнем Египте, дуалистическая система оппозиций основывается на противопоставлении левого и правого.
Египетская тематика связана у Хармса с аналогичной тематикой у Хлебникова («Ка»). Более того, в пьесе появляется и сам Хлебников. Правда, Хармс оказывается верен себе: как Аменхотеп не имеет ничего общего — ни в словах, ни во внешности, ни в действиях — со знаменитым египетским фараоном, так и персонаж по имени Хлебников ничем не связан с великим поэтом, кроме фамилии. Однако текстуальных перекличек с Хлебниковым в пьесе довольно много — прежде всего это характерная заумь, которую Хармс широко вводит в текст в виде автономных стихотворных фрагментов.
Н. Харджиев вспоминал: «Подобно всем обэриутам, Хармс считал Хлебникова своим „учителем“. Под текстом бурлескной поэмы „Шаман и Венера“ Хармс записал: „Ничего более прекрасного я не читал“.
Я как-то сказал Введенскому, что обэриуты происхождения аристократического, идущего от Маркизы Дезес Хлебникова. Александр Иванович усмехнулся и кивнул головой в знак согласия. Однако в последние годы его отношение к Хлебникову стало более сдержанным. Он мне сказал, что Хлебников уже „отходит“ в XIX век. У Хармса возникло тяготение к „первозданному“, к произведениям, свободным он „книжной культуры“. Особенно восхищался он древнеегипетской „Повестью о двух братьях“:
— Так бы я хотел писать!»
Таким образом, на рубеже 1920—1930-х годов поэтика Хармса начинает серьезно изменяться. Вместо прежних заумных экспериментов, экспериментов с синтаксисом в его произведения начинают проникать значительные и серьезные смысловые пласты, которые, однако, взаимодействовали с заумью — от нее Хармс еще не был готов окончательно отказаться.
В 1930 году постепенно стало укрепляться его положение в писательской среде. Он уже является членом детской секции Всероссийского союза писателей, хотя советские «собратья по перу» вызывают у него постоянное раздражение («SOS, SOS, SOS. Я более позорной публики не знаю, чем Союз писателей. Вот кого я действительно не выношу», — записывает он в 1929 году). С января 1930 года в дополнение к предназначавшемуся для средних и старших школьников журналу «Еж» стал выходить журнал «Чиж» (для младших школьников) — и возможности для заработка значительно увеличились. Продолжались в начале 1930 года и обэриутские вечера. Увы — вечер, состоявшийся 1 апреля 1930 года в общежитии Ленинградского государственного университета на Мытнинской набережной, 5, стал последним. Выступали Хармс, Левин, Владимиров и фокусник Пастухов. Бахтерев и Разумовский находились в зале, но в выступлении участия не принимали, а Введенский был в то время в Москве. Стены были заранее украшены обэриутскими лозунгами: «Пошла Коля на море», «Шли ступеньки мимо кваса», «Мы не пироги» и др. Когда поэтов спрашивали, что это означает, они логично отвечали: «А разве мы — пироги?»
«Пролетарское студенчество» встретило обэриутов крайне враждебно. Хармс потом вспоминал, что их называли «контрреволюционерами» и — почти как в еще не написанном романе М. Булгакова «Мастер и Маргарита» — требовали отправить на Соловки. Но это были еще цветочки. 9 апреля ленинградская газета «Смена» опубликовала разгромную статью Л. Нильвича (за этим псевдонимом скрывался журналист газеты Лев Никольский, впрочем, эта фамилия тоже была ненастоящая) «Реакционное жонглерство (об одной вылазке литературных хулиганов)». Как ни странно, она была, пожалуй, самой информативной. Из нее мы узнаём, что обэриуты отказались начинать с рассказа о своей эстетической программе, заявив: «Лозунги станут понятны после нашей читки. О программе говорить не станем — она в наших произведениях. Мы будем читать, а потом откроем диспут».
Из статьи мы также узнаём о порядке выступлений и даже немного о содержании не дошедших до нас произведений, которые читали авторы. Сначала выступал Левин. «Читал он рассказ, наполненный всякой дичью, — сообщал автор статьи. — Тут и превращение одного человека в двух („человек один, а женщин две: одна — жена, другая — супруга“), тут и превращение людей в телят и прочие цирковые номера».
Далее выступил фокусник Пастухов, показывавший номера с картами, платочками, монетами и т. п., а после него — Юрий Владимиров. С возмущением Нильвич цитировал строки из его стихов:
Или:
В отличие от всех предыдущих негативных отзывов об обэриутах, которые появлялись в печати, эта статья содержала прямые политические обвинения, которые в контексте 1930 года выглядели весьма