Получив официальное заключение о невменяемости Хармса, следователь должен был задуматься о дальнейших действиях. Как мы уже видели, автора поступившего на Хармса доноса в деле не было — вся информация об «антисоветской деятельности» Хармса подавалась как добытая оперативным путем без указания на источники. И это было понятно. А вдруг арестованного в конце концов не расстреляют? Ведь по окончании «следствия» он мог познакомиться с делом и впоследствии, оставшись в живых, «засветить» агента НКВД. Поэтому предполагалось «дожимать» подследственного самыми разными способами, заставляя его сознаться и подписать согласие с обвинением.
Но диагноз, подтвержденный врачами, ломал эту линию следствия.
В самом деле: теперь любые показания Хармса, которые могли быть добыты на следствии, оказывались заранее скомпрометированными. Что возьмешь с сумасшедшего? На руках у следователя оставались никем не подтвержденные предположения. По большому счету, оставалось дело прекратить и отпустить арестованного для лечения.
Разумеется, это было совершенно невозможно. Поэтому примерно месяц следователь Бурмистров, к которому попало дело, согласовывал с начальством вызов секретного агента НКВД в качестве свидетеля. Наконец разрешение было получено, он постановил возобновить следствие и в этот же день допросил этого свидетеля — Антонину Михайловну Оранжирееву (в деле — «Оранжереева»), переводчицу, работавшую в Военно-медицинской академии.
Этот допрос, решивший судьбу Хармса, происходил 26 ноября.
За это время ситуация в городе стала критической. Был сдан Тихвин, и возникла реальная опасность создания вокруг города второго кольца блокады, что привело бы к полному прекращению даже того мизерного подвоза продовольствия, который еще оставался. С 13 ноября рабочим стали выдавать 300 граммов хлеба в день, а остальному населению — только 150 граммов. А с 20 ноября, то есть за шесть дней до допроса Оранжиреевой, Военный совет Ленинградского фронта установил самую низкую норму хлеба за все время блокады — 250 граммов по рабочей карточке и 125 граммов по служащей и детской. Историки указывают, что рабочие карточки в ноябре — декабре 1941 года получала только третья часть населения, и для снабжения жителей Ленинграда в эти месяцы расходовалось ежедневно всего 510 тонн муки. Да и не всегда удавалось отоварить хлебные карточки — чтобы получить свои мизерные граммы, людям приходилось выстаивать долгие часы в очередях на морозе. Других продуктов практически не было. Резко возросло количество краж и убийств с целью завладения продуктовыми карточками. Совершались налеты на хлебные фургоны и булочные. Смертность от голода уже в ноябре приняла массовые масштабы.
На таком фоне работала следовательская машина НКВД по делу Хармса.
Антонине Оранжиреевой (урожденной Розен) суждено было, не будучи писательницей, сыграть весьма мрачную роль в истории русской литературы XX века. Она закончила в свое время педагогические курсы преподавателей иностранных языков (английский, немецкий, французский), затем — Ленинградский университет, получив специальность географа-экономиста. С 1920 года работала в Академии истории материальной культуры (где была сотрудницей тогдашнего мужа А. Ахматовой В. Шилейко) и в различных учреждениях АН СССР, а с 1932 года участвовала в работе экспедиций академика А. Ферсмана на Кольском полуострове. Работала она и переводчицей. Когда она стала осведомительницей ГПУ — НКВД, точно неизвестно, но мы знаем, что уже в послевоенное время она стала одной из двух «наседок» в доме Ахматовой, причем так и не выявленной. Дело дошло до того, что после смерти Оранжиреевой в 1960 году Ахматова, которая в послевоенные годы была более чем недоверчива к людям, подозревая провокаторов порой даже в самых порядочных своих гостях, посвятила памяти стукачки одну из лучших своих эпитафий, вошедшую впоследствии в «Бег времени»:
Из последующего допроса свидетельницы становится ясно, что именно ее донос стал причиной ареста Хармса и именно его (в вольной интерпретации) цитировал следователь на первом допросе 25 августа.
Оранжиреева рассказала, что с Хармсом она познакомилась в ноябре 1940 года через своего знакомого Евгения Эдуардовича Сно, «арестованного органами НКВД в начале войны с фашистской Германией». Сообщив, что с Хармсом никаких личных счетов или неприязненных отношений не было, наоборот, отношения были весьма дружественными, свидетельница, по просьбе следователя, дала следующую характеристику на Хармса с политической стороны: «Ювачева-Хармс могу охарактеризовать как человека, враждебно настроенного по отношению к ВКП(б) и Советской власти, занимающегося проведением антисоветской деятельности». Следователь попросил конкретизировать факты этой антисоветской деятельности. Оранжиреева ответила:
«Мне известно, что Ювачев-Хармс, будучи антисоветски настроен, после нападения фашистской Германии на Советский Союз систематически проводил среди своего окружения контрреволюционную пораженческую агитацию и распространял антисоветские провокационные измышления. Ювачев-Хармс в кругу своих знакомых доказывал, что поражение СССР в войне с Германией якобы неизбежно и неминуемо. Хармс-Ювачев говорил, что без частного капитала не может быть порядка в стране. Характеризуя положение на фронте, Ювачев-Хармс заявлял, что Ленинград весь минирован, посылают защищать Ленинград невооруженных бойцов. Скоро от Ленинграда останутся одни камни, и если будут в городе уличные бои, то Хармс перейдет на сторону немцев и будет бить большевиков. Хармс-Ювачев говорил, что для того, чтоб в стране хорошо жилось, необходимо уничтожить весь пролетариат или сделать их рабами. Ювачев-Хармс высказывал сожаление врагам народа Тухачевскому, Егорову и др., говоря, что если бы они были, они спасли бы Россию от большевиков. Других конкретных высказываний в антисоветском духе Ювачева-Хармса я теперь не помню».
Трудно теперь уже решить, под диктовку ли следователя записывала Оранжиреева свои показания или же старательно выдумывала их сама. Но эти показания нужны были следствию, чтобы Хармса в любом случае не оставили на свободе. Ведь они показывали, что, хотя он и психически болен, он все же преступник. И поскольку по причине болезни за свои действия он не отвечает, то его следует направить на принудительное лечение.
Двадцать восьмого ноября следователь Артемов (тот самый, который вел первый и единственный допрос Хармса 25 августа) вынес постановление, в котором указал, что Хармс «с начала войны между СССР и фашистской Германией проводил среди своего окружения контрреволюционную пораженческую агитацию, направленную к подрыву мощи Советского Союза, к разложению и деморализации тыла Красной Армии». Поскольку, согласно заключению психиатрической экспертизы, он является невменяемым, то дело направляется в военный трибунал пограничных и внутренних войск НКВД Ленинградского военного округа для применения в его отношении мер принудительного лечения. Через неделю, 5 декабря, это постановление было утверждено прокурором, а 7 декабря состоялось заседание военного трибунала. Несмотря на то, что это был трибунал, а не «тройка» 1930-х годов, суть советского «правосудия» не изменилась. Заседание было закрытым и «без прения сторон». После доклада прокурора и содоклада члена трибунала было вынесено решение: «Ввиду того, что согласно заключения судебно-психиатрической экспертизы от 10/IX-41 г., обвиняемый Ювачев-Хармс признан душевнобольным и невменяемым в инкриминируемом ему обвинении, но по характеру совершенного им преступления он является опасным для общества, руководствуясь ст. II УК РСФСР, Ювачева-Хармс направить в психиатрическую лечебницу до его выздоровления, и дело возвратить в I Спецотдел УНКВД ЛО».
В середине декабря Хармс был переведен в тюремную больницу при «Крестах» (тюрьма № 1), в