спешил отдать себе ясный отчет в этом.
Лишь со временем, с обнаружением замыслов Софьи, он стал понимать, что солдат нужен ему против стрельца, сестриной опоры. Он просто делал то, что подсказывала ему минута, не затрудняя себя предварительными соображениями и отдаленными планами, и все, что он делал, он как будто считал своим текущим, очередным делом, а не реформой: он и сам не замечал, как этими текущими делами он все изменял вокруг себя — и людей, и порядки. Даже из первой заграничной поездки он вез в Москву не преобразовательные планы, а культурные впечатления с мечтой все виденное за границей завести у себя дома и с мыслью о море, т. е. о войне со Швецией, отнявшей море у его деда. Только разве в последнее десятилетие своей 53-летней жизни, когда деятельность его уже достаточно себя показала, у него начинает высказываться сознание, что он сделал кое-что новое, и даже очень немало нового. Но такой взгляд является у него, так сказать, задним числом, как итог сделанного, а не как цель деятельности.
Петр стал преобразователем как-то невзначай, как будто нехотя, поневоле. Война привела его и до конца жизни толкала к реформам.
В жизни государств внешние войны и внутренние реформы обыкновенно не совмещаются, как условия, взаимно противодействующие. Обычно война — тормоз реформы, требующей мира.
В нашей истории действовало иное соотношение: война с благополучным исходом укрепляла сложившееся положение, наличный порядок, а война с исходом непристойным вызывала общественное недовольство, вынуждавшее у правительства более или менее решительную реформу, которая служила для него своего рода переэкзаменовкой. В последнем случае правительство избегало внешних столкновений до того, что роняло международное значение государства. Так успехи внутренней политической жизни приобретались ценою внешних несчастий.
Петр I попал в иное соотношение внешних столкновений с внутренней работой государства над собой, над самоустроением. При нем война является обстановкой реформы, даже более — имела органическую связь с его преобразовательной деятельностью, вызвала и направляла ее. Колыбель реформы в другие времена, война при Петре стала ее школой, как и называл ее сам Петр. Но и при нем сказывалось это неестественное соединение взаимно противодействующих сил: война оставалась тормозом реформы, а реформа затягивала войну, вызывая глухое народное противодействие и открытые мятежи, мешавшие собрать народные силы для окончательного удара врагу. В таком замкнутом кольце противоречий пришлось Петру вести свое дело.
Это преобразование могло пойти так и этак, при мирном ходе дел могло рассрочиться на целый ряд поколений. Впоследствии крестьянская реформа подготовлялась же целое столетие.
При Федоре и Софье, по выражению современника, начали заводить «политессе с манеру польского» в экипажах и костюме, в науке латинского и польского языка, отменили при дворе старорусский неуклюжий, широкий и длиннополый охабень, могли, расширяя преобразовательную программу, заменить кафтан кунтушом, а русскую пляску полькой-мазуркой, как после Петра почти полтораста лет восстановляли в правах состояния сбритую преобразователем древнерусскую бороду. Петр повел реформу с манеру голландского, а потом шведского и заменил Москву выросшим из болота Петербургом, жестокими указами заставляя строиться в нем дворян и купцов и перегоняя для того изнутри России тысячи работников.
Реформа, как она была исполнена Петром, была его личным делом, делом беспримерно насильственным и, однако, непроизвольным и необходимым. Внешние опасности государства опережали естественный рост народа, закосневшего в своем развитии. Уже люди екатерининского времени понимали, что обновление России нельзя было предоставлять постепенной, тихой работе времени, не подталкиваемой насильственно.
Князь Щербатов, видели мы, косо смотрел на реформу Петра и в ее широком и насильственном размахе видел корень нравственной порчи русского общества. Он далеко не был и приверженцем самовластия, признавая его безусловно вредным для народа способом управления. Однако тот же историк- публицист сделал не лишенный остроумия хронологический расчет: «Во сколько бы лет при благополучнейших обстоятельствах могла Россия сама собою, без самовластия Петра Великого, дойти до того состояния, в каком она ныне есть, в рассуждении просвещения и славы». По этому расчету вышло, что Россия даже до того далеко еще не совершенного состояния, в каком она находилась к исходу XVIII в., достигла бы только через сто лет, к 1892 г., да и то при условии, если бы в течение этого долгого промежутка времени не случилось никакого помешательства, ни внутреннего, ни внешнего, и если бы в это время не явились государи, которые неразумными мерами разрушили бы то, что сделали два или три их предка, и тем задержали бы обновление России.
А между тем какой-нибудь Карл XII или Фридрих II поотрывали бы себе части России и тем еще более замедлили бы ее развитие. Так недоверчиво смотрел на возможные успехи свободного от механических подталкиваний обновления России, «собственным народа своего побуждением», писатель, вообще наклонный идеализировать самобытную жизнь древней Руси.
Итак, что дала Петру дореформенная Россия, что он взял у Западной Европы и что оставил России, им преобразованной, точнее, что после него сделали из его дела, — вот три части, на которые распадается общий вопрос о значении реформы.
Петр унаследовал эту власть в ее полном фактическом объеме и даже расширил ее, освободившись с учреждением Сената от последних призраков боярских притязаний, связанных с Боярской думой, а с отменой патриаршества — от опасности никоновского скандала и от стеснительного чопорного почтения ко вселенскому титулу всероссийского патриарха. Но Петру принадлежит важная заслуга первой попытки дать своей бесформенной и беспредельной власти нравственно-политическое определение. До него в ходячем политическом сознании народа идея государства сливалась с лицом государя, как в частном общежитии