хотя раздражительность обладала при этом тем достоинством, что пробуждала в сознании угрызения совести, причина оных все же от него ускользала: у едва образовавшегося как тень сомнений намерения не было даже времени познать свой предмет: оно и было самим этим предметом, этой воспринятой частностью.
Ибо на самом деле, раздосадованный, что благородные отверстия — рот, уши, ноздри, эти символы изречения, согласия и порицания — оставались ему заказаны, он истово закружился ниже, вокруг боков отрока: ниже связанных за спиной запястий, мимолетно касаясь этих бескровных рук с вывернутыми к ягодицам ладонями, долго колебался он перед непотребным отверстием.
Если запретным для вдувания оставался для него и доступ через анус, ему пришлось бы примириться если не с очевидностью, то, по крайней мере, с гипотезой, что небеса поддерживают отроческое тело в пустоте одновременно безупречным и недоступным. Здесь, из этой гипотезы, поднятой еще раз сознанием в качестве причины своей задержки, родились угрызения совести: тогда, наподобие вспышки молнии, намерение разрядилось раздражительностью.
И вот, запечатавший анус, сверкнул испещренный гербами Святого Ордена бриллиант.
На такое двойное надругательство не мог покуситься никто другой, кроме чудовищного Мальвуази.
Не для того ли, чтобы отвести бесчестящее обвинение, выдвинутое против его братьев? Или же для того, чтобы отомстить за угасание собственной власти над этим усопшим телом?
Таково было негодование Великого Магистра, что он сосредоточил на драгоценном камне все напряжение своего дыхания: кто бы мог в это поверить? Отпуская своего светозарного хранителя, раскрылись, зияя, роковые пороги.
Мальвуази обладал при жизни телом этого юнца. Куда же делось дыхание злодея? Куда — его жертвы? Каковая подчинилась некогда Мальвуази, а ее тело, тело исступленного мученика, пренебрегло дыханием Великого Магистра! Не подчинялась ли она по-прежнему дыханию своего палача? Не находилась ли все еще в левитирующем теле? В восславленной пустой форме?
В бриллианте отсвечивал тем не менее повод скрыть от Короля любые следы преступления. Но если бы в этот момент в проклятую молельню проскользнуло и дыхание Филиппа, оно бы обнаружило Великого Магистра склонным к признанию. Стоило кольцу упасть, и бриллиант излучил истинный мотив.
Угрызения совести послужили для сознания ступенью, которую оно преодолело и оттолкнуло, стоило ему избавиться от безразличия воли. Великий Магистр перевел дыхание: непотребство зияющего отверстия заключалось единственно в ожидании его собственного непотребства. Прошла уже целая вечность. И еще целая вечность должна была пройти: нужно, чтобы она не оказалась исполнена безразличия.
Великий Магистр, как и Тереза, каждый при жизни, в веках друг от друга, каждый сообразно подобающей его положению дисциплине — Тереза на пути созерцания, Великий Магистр строгостью сразу и воинской, и монашеской — научился распознавать наибольшее бремя вины как за своими телесными жестами, так и за побуждениями собственной плоти, предчувствуя тот переход к полному безразличию свободы, в которой пребывают испущенные дыхания, — к тому опыту абсолютного произвола, в коем, как представляется, в какой-то миг тонет вместе с нами, навсегда разрушая все, что для нас значимо, и сам Господь тел. Наихудшая и наивысшая ступень этого опыта в очередной раз словно милости требовала обращения к гнусностям, когда в оных не было уже ничего способного убедить, будто они вообще существовали. И если даже виновность оставалась в телесной жизни потенциальной, если прилежное умерщвление плоти обуздало в ней малейшие чреватые грехом поползновения, то с тем большим основанием надлежало, чтобы виновность актуализировалась в испущенном дыхании и чтобы оное грешило даже по воле своего безразличия, из страха, что последнее в лоне неподвластного слову покоя допустит небытие всякого вознаграждения.
Святая же, как казалось, менее чем кто-либо заботилась о воскресении тел, хотя и желала видеть свое воспламененным Господним гневом, пусть даже и в вечных муках, воспламененным тем, что в ее глазах было не чем иным, как высшей любовью; и соглашаясь с законом, который не только изъял у ее дыхания всякую плоть, но и лишил каждое дыхание его духовных качеств, она в свою очередь познала блуждания не имеющей цели воли, не имеющего собственного содержания намерения, рассеянная среди прочих, не достойных, наверное, ни при каких условиях с нею встретиться, дыханий, как и они — томящееся, напряженное, задыхающееся, переполненное — высшей, конечно же, любовью — дыхание; но ее, даже и здесь не имеющую никаких собственных интересов (каковые, преследуй она их когда-либо при жизни, тоже пребывали бы для нее совершенно безразличными), ничто не подталкивало отдалиться от других дыханий запятнанного, преступного или сладострастного происхождения; вовлеченная в связки этих спиралей и ссужающая свой блеск непотребству, одному Господу ведомо, каким странным связкам, в которых лучшее в ней смешивалось с самым что ни на есть наихудшим, она тоже образовывала эти временные «кучевые облака» в промежуточных областях между мирами плоти и порчи и высшими небесами.
Подобная беззаботность в отношении достойного похвал пребывания в своем былом теле; подобное погружение в состояние безразличия; подобное смещение в отношении созерцания Господнего облика — каким он сам с трудом мог его постичь, — для Великого Магистра объяснением всему этому могло служить единственно очень простое соображение, как обычно и бывает с одновременно воинственными и монашествующими душами, которым в их положении привычно выносить столь же безапелляционные суждения, как и удары шпаги или крестные знамения: у Терезы была статуя. И какая! Не мог ли Господь видеть ее такою, какой этот шедевр предлагал святую поклонению мужчин?
Ангел одной рукой медленно поднимает стрекало, другой отводит в сторону покрывало святой, умиленно улыбаясь от удовольствия, что погрузил ее в экстаз. Какой трофей преподносится победителю! Вся изогнувшаяся, выпростав внутреннее наружу, сокровенные складки души развернуты застывшими в мраморе волютами: отражающаяся в этих закатившихся зрачках невыразимая битва проступает на четко очерченных губах; источается блаженство ее поражения: тут сразу и исступленность бездны, в которой она растворяется, тут в единственном и неповторимом образе небесного отрока пойманы и ее излияния. То, что она отринула как стрекало сладострастной гордыни, Небеса возвращают ей на кончиках ангельских пальцев: и, отделенная наконец от естества святой, рождающаяся мужественность ее духа вершит невозможное обладание Терезой самой себя и его завершает.
Стиль этого каменного подобия был не во вкусе Великого Магистра; тем не менее именно из разглашенного скульптурой непостижимого секрета и почерпнул он необходимую для своих действий злобу.
— Либо Высший круг — место постыдного наслаждения спиралей, либо сия мистическая наглость означает ее отказ воскреснуть женщиной! Ну ладно же! Пусть она через это и пройдет.
Едва он только вдул этот приговор в то отверстие, которое все еще считал непотребным — забывая, что всякая часть воспламененного тела причастна к его славе, — как до тех пор склоненная голова отрока приподнялась; его глаза открылись; губы сжались, и, внезапно освободившись из стягивающих его запястья пут, правая рука прижалась к груди, а левая опустилась.
Великий Магистр намеревался отскочить назад: и не без неожиданной медлительности взвихрился, когда его дыхание оказалось семикратно пронизанным незапятнанной белизны семенем: какая неожиданность! оно стекало по лицу храмовника — ибо к нему вернулось его грешное тело, — и когда он протер глаза полой своей рясы, то вновь очутился на лестничных ступенях.
IV
Его встретила овация, отголоски которой рассыпались по ступеням, отразившись от высоких сводов большого рефектория. И вот уже вновь установившееся в дыхании Великого Магистра единство перерасположило и упорядочило вне самого себя тысячу предполагаемых вокруг его собственного намерений. В полумраке обширного пространства над длинными столами пересекались потоки процеженного сквозь витражи дневного света, гудели тысячи ртов, сверкали тысячи взглядов: на мгновение слившись в