несправедливость по отношению к рвению благочестивой души, чья манера вихриться в совершенстве походила здесь на повадки души, все еще распаленной преступлением? Как не обидеть чистое смирение, когда жмущееся к земле дыхание можно сравнить с раболепными поползновениями величайших в истории изменников; когда внешняя неподвижность у потолка какого-либо дыхания, некогда застывшего в созерцании высочайших сфер, ничем не отличается здесь от застойного и отвратительного, но тоже светящегося полотнища, внешне так и разящего каким-то расслабленным сластолюбием? Увы, внешне! И нужно было, чтобы оно не единожды отделилось от своего тела и, следовательно, не единожды его вновь обрело, дыхание, некогда получившее это повторное отторжение как дар распознавания духов!
И сам он — не только ли все еще длящуюся ориентацию ухватывал он в этих дыханиях, лишенных, как и его собственное, оболочки? Вялость, сокращение, одышка, хрипы, растяжение — заметные, стоило ему заточить их на лестницах, в башенках или кельях, — выражалось ли в них содержание намерений? Да, конечно, столько следов, но каких исчезнувших деяний? То, что в продолжение своего земного пребывания такое дыхание произвело в женском теле, впредь вибрирующее более или менее сообразно оркестровке органов оного, отделилось от него с приглушенным отголоском тревоги, пресыщения или отчаяния, — отличаясь ли хоть в чем-то от тональности юного героя, павшего на поле битвы? вовлеченное в свою бесконечную спираль, встретилось там и с другими: все упорствующие, кто в раскаянии, кто в удовлетворенности от обновления, кто в навязчивой идее, кто в снедающей горечи; все далекие от причины этого утратившего свой предмет упорствования, в неведении о собственном рассудке, сведенные к своим эмоциям в протоке ветра, чистые испарения; и каждое из этих дыханий терялось в веяниях другого, сообразно тому непосредственному усвоению, которым наделен был самый сладострастный наравне с самым целомудренным, самый преступный наравне с самым невинным; но впредь не было ничего преступного или невинного в том разгуле, в котором дыхание ребенка переходило в дыхание солдафона или куртизанки; перевернутые законы отталкивания и притяжения приводили их к временным комбинациям, так что образовавшаяся при этом связка различных предрасположенностей обогащалась ими, пока не начинала испытывать содрогания сладострастия и отвращения и в той же самой связке не возникала насущная потребность их воспроизвести, подходящая, чтобы изобразить мимолетное единство; тогда обманчивый обмен нежностями и оскорблениями пробегал по переплетенным спиралям этих не имеющих цели воль; ну а если случаю подчас все же было угодно, чтобы какой-то особый отголосок обнаружился таким, каким он был произведен в последний час отторжения одного из дыханий от своих органов, — либо это дыхание в приливе воспоминания навязывало его другим спиралям, либо связка распадалась: ничто не мешало им более упорствовать в произвольности своих спутываний, а собственное движение заново рассеивало их поодаль друг от друга, разделенных вечностью.
Великий же Магистр принимал столько дыханий, сколько в состоянии была вместить его крепость: он знал, что если поднимет подъемные мосты, они войдут через дымовые трубы: если удерживать их силой, ничто не помешает им сбежать тем же путем, каким они и пришли; подчас он надолго замирал перед окном, созерцая листву раскинувшихся вокруг лесов, гнущихся, качающихся, волнующихся, словно подавая ему знак, под яростными шквалами вихрей, его будущих гостей, которые, рискнув очутиться на подступах к этим стенам, не беспокоились, примут их здесь или нет; но он знал, что виновен в том, что оставляет их в неведении снаружи: внутри покой едва-едва восстановился; как бы там ни было, нехватка места служила не более чем предлогом; когда он заводил речь о том, чтобы расширить крепость, Смотритель Ордена улыбался: мало того, что имелись и другие Командорства, даже и это протянулось, насколько хватало глаз, то проходя через холмы, то вновь возникая над долиной, достаточно было подняться на одну из башен, чтобы в этом убедиться: но на самом деле вопрос о месте был тем же самым, что и о положении, которое надлежало занять в качестве дыхания по отношению к другим дыханиям: если дыхание должно населить тело, причем свое собственное, в то время как его выдыхание исторгло его, бывшее совсем внутри, наружу, очутившись вне самого себя еще более для себя внутренним, чем когда бы то ни было, оно далеко от того, чтобы оказаться на своем месте, поскольку в качестве дыхания обладает способностью расточиться повсюду, словно так всегда все и было.
Ведь призванное вновь обитать в своем теле как в самом себе, но вполне у себя дома также и в любой из тысячи обителей в доме Отца своего, оно никоим образом не найдет в него пути собственным ходом, если только не откажется в промежутке распространиться повсеместно, сколь бы сильно ни подталкивало его к этому мнимое сладострастие потеряться в своей без конца выворачиваемой наизнанку интимности. Посему ему нужно в качестве дыхания обитать в замкнутом пространстве, в помещении, дабы от рассеянной напряженности оно вернулось к состоянию намерения и, мало-мальски оседлое и взвихренное, перешло от завывания к шепоту.
Но чтобы они были подведены к изобретению подобного обиталища и задержались в крепости, надо было, чтобы дыхания видели в ней не свое место, а свое отсутствие в этом месте; чтобы им было здесь не так вольготно, как снаружи, где они двигались как внутри себя: здесь их следовало подтолкнуть к осуществлению своих намерений. И ничто не казалось более пригодным к этому, нежели устав и эмблемы Святого Ордена; ни одно место так не благоприятствовало, как эта древняя цитадель, тому, чтобы разместить дыхания в невероятном промежутке, который, как и испокон веку, отделял их от испустившего их праха.
Дыхание, то есть всего-навсего прозрачное пространство — до такой степени, что оно оценивает как внутреннее для себя все то, что с ним происходит, — создает в своем беспредметном намерении одни только внеположности, не менее примышленные, нежели само это намерение. Ему навстречу приходит другое дыхание, так они взаимно примысливают и предполагают друг друга, но каждое в соответствии с переменной напряженностью намерения.
И вот, дабы его дыхание и в самом деле было дыханием Великого Магистра, он некогда продумал безразличие своей опустошенности, упражняясь в том, чтобы измыслить собственное невозможное служение через промежуток между вдохом и выдохом в безразличной опустошенности своего имени; так что ему удалось различиться с этим разделяемым с другими дыханиями безразличием при помощи намерения, измышленного как внутри него самого, так и по отношению к его братьям; если только они в свою очередь измыслят собственное безразличие предметом его забот. Только звук ангельской трубы в последний день, снова воссоединяя дыхания с их телами и пробуждая ими оные, положил бы конец хрупкости измышленного Святого Ордена.
Слишком долгая привычка к подобию бытия, к которой он уже более-менее прибегал при жизни в миру, по куда более веским причинам донимала его в текучем состоянии, пока ему не вздумалось на скорую руку составить совершенно зачаточный свод правил, который, будучи лучше приспособлен к неприятным сюрпризам сих мест, не позволял ему снова впасть в рутину толкований, вполне допустимую в юдоли слез, но здесь несвоевременную. Такого приспособления своего понимания, сначала с целью не быть обманутым или введенным в заблуждение, прежде чем он сможет даже понадеяться уловить то, что происходит и вокруг него, и в нем, он постепенно достиг лишь своего рода сочувственным подражанием, не без отвращения пойдя на то, чтобы приблизиться к позициям испущенных до него дыханий: если когда-либо эти позиции и в самом деле отвечали каким-то намерениям, речь шла еще и о том, чтобы не заразиться их пониманием.
Принимая вид многих фигур, думал он, каждое дыхание отличается своим собственным способом возбуждать пустоту, словно осваиваясь с тщетой, а подчас и желая к тому же приберечь ее для другого, более обширного и более пустого дыхания, — пустота не внушала здесь никакого ужаса! — и следовало бы отказаться от всякого понятия телесного и земного прошлого вместе с той аксиомой, что душа — это форма тела, дабы выявить здесь, где ничто более не отличает одну душу от другой, — в отсутствие пространства, свободно заполняемого всеми дыханиями, — содержание намерения, каковым бы оно ни было: отсюда и бесконечное и, на первый взгляд, безвозмездное разнообразие фигур, способных при случае незаконно овладеть ценностным суждением: от сферы до диска, от угла до конуса, от простой поверхности, простирающейся куда ни кинь взгляд, до прямой или волнистой линии, зигзага или простейшей точки: такими ощущал их сам Великий Магистр, когда ему случалось в пустоте собственного дыхания обособить из многих других какое-нибудь одно: сколь бы ни было озадачено его восприятие зрелищем попеременно скручивающейся и распускающейся волютами пустоты, все же зрелище того, как она сходилась складками к определенному центру, оставляло, казалось, возможность предположить какое-то завершение; ничто, однако, не подходило так близко к наихудшей злокозненности, как в тот миг, когда во вновь ставшей чистой