дарование гораздо горячее господина критика, хотя он и прибавлял в конце статьи, что со временем из меня выработается самостоятельный художник, так как во мне и теперь уже заметны необычайный талант, богатая фантазия, чувство и вдохновение. Я спрятал газету: когда-нибудь она послужит мне вещественным доказательством, что не все случившееся со мною в Неаполе было сном. Итак, я побывал в Неаполе, много пережил за это время, во многом выиграл и во многом проиграл. Неужели тут и конец блестящей будущности, предсказанной мне Фульвией?
Мы выехали из Неаполя, и скоро он скрылся от наших взоров за густыми виноградниками. Четыре дня ехали мы в Рим по той же самой дороге, по которой два месяца тому назад я ехал с Федериго и Сантой. Опять увидел я Мола-ди-Гаэта с ее апельсиновыми рощами. Теперь деревья были осыпаны душистыми цветами. Я прошел в аллею, где Санта подслушала историю моей жизни. Сколько событий совершилось за этот краткий промежуток времени! Мы проехали и через узкий Итри, и я вспомнил о Федериго. На границе, где от нас потребовали паспорта, по-прежнему теснились в глубокой пещере козы, которых срисовывал Федериго, но маленького пастушка я на этот раз уже не видел. Ночью мы прибыли в городок Террачина, а утром выехали из него. Утренний воздух был необычайно прозрачен и ясен. Я простился с морем, которое ласково прижало меня к груди своей, убаюкало меня чудными грезами и показало мне образ красоты — Лару. Вдали, на эфирно-прозрачном горизонте, виднелась еще синеватая дымящаяся вершина Везувия. «Прощай! Прощай! Домой, в Рим! Там ждет меня моя могила!» — вздохнул я, и карета покатилась через зеленые болота в Веллетри. Я приветствовал горы, по которым проходил вместе с Фульвией, вновь увидел Дженцано, проехал по площади, на которой нашла свою смерть моя матушка. Да, тогда я остался бедным, лишенным всего на свете сиротою, теперь же — ехал в карете знатным барином, нищие называли меня Eccellenza! Но был ли я теперь счастливее, чем тогда?.. Мы проехали через Альбани, и перед нами развернулась Кампанья; у дороги возвышалась могила Аскания, поросшая густым плющом, дальше же виднелись гробницы, купол храма святого Петра и Рим.
— Гляди веселее, Антонио! — сказал Фабиани, когда мы въехали в ворота Сан-Джиовани. Лютеранская церковь, высокий обелиск, Колизей и площадь Траяна — все говорило мне, что я на родине. События последнего времени остались позади меня, мелькнули, как сон, и в то же время как будто унесли из моей жизни целый год. Как здесь было тихо, мертво в сравнении с Неаполем; как не похожа длинная Корсо на Толедо! Вот замелькали знакомые лица. Навстречу нам попался Аббас Дада; он узнал карету и поклонился нам. На углу улицы Кондотти сидел Пеппо с дощечками на руках.
— Вот мы и дома! — сказала Франческа.
— Да, дома! — повторил я взволнованно. Через несколько минут я должен был, как школьник, выслушать наставления Eccellenza. Встреча эта пугала меня, и все-таки мне казалось, что лошади еле двигаются. Но вот и палаццо Боргезе. Мне отвели две маленькие комнатки наверху. Я еще не виделся с Eccellenza. Наконец меня позвали к столу. Я низко поклонился Eccellenza.
— Антонио сядет между мной и Франческой! — вот первые слова, которые я услышал от него.
Завязался живой и непринужденный разговор. Я каждую минуту ожидал какого-нибудь упрека, но нет, ни слова, ни малейшего намека ни на мое бегство, ни на гнев, высказанный Eccellenza в письме ко мне. Такая доброта трогала меня, я вдвойне чувствовал всю их любовь ко мне, но в иные минуты гордость моя все-таки возмущалась: меня даже не удостаивали упрека!
Глава IX
Воспитание. Маленькая игуменья
Палаццо Боргезе сделался теперь моим родным домом; со мною обращались уже гораздо мягче и ласковее прежнего, но иногда и теперь еще меня больно задевал старый оскорбительный тон и манера третировать меня; впрочем, я ведь знал, что в сущности-то благодетели мои любят меня. Они скоро уехали из Рима, и я остался в огромном палаццо один. К зиме они вернулись, и все пошло по-старому. Они как-то забывали, что я стал старше, что я уже не ребенок из Кампаньи, жадно внимающий каждому слову, как самой истине, и не воспитанник Иезуитской коллегии, которого постоянно надо учить, как вести себя.
Эти шесть лет моей жизни представляются мне бурным морем. Благодарение Богу, что я переплыл через него! Живо за мною, читатель! Я в кратких чертах нарисую тебе общую картину этих шести лет. Это был период духовной борьбы, воспитательной ломки; подмастерье третировали, как мальчишку, чтобы сделать из него мастера. Меня считали прекрасным молодым человеком, довольно талантливым и многообещающим, а поэтому все так охотно и брались воспитывать меня. Благодетелям моим давало на это право мое зависимое положение, другие же просто пользовались моим добродушием. Я глубоко чувствовал всю горечь своего положения, но терпеливо нес его. Да, вот это так было воспитание! Eccellenza жаловался на недостаток основательности во мне; нужды нет, что я много читал: я ведь высасывал из книг лишь мед, воспринимал только то, что было мне на руку. Друзья дома и мои доброжелатели беспрестанно сравнивали меня с созданным ими самими идеалом человека, и мое настоящее «я», конечно, не выдерживало сравнения! Математик находил, что я страдаю излишком фантазии и недостатком рассудка. Ученый филолог упрекал меня за то, что я недостаточно занимался латинским языком. Политический деятель постоянно спрашивал меня в присутствии других о политических новостях, мало интересовавших меня, и спрашивал лишь для того, чтобы оскорбить бедняка. Молодой дворянчик, интересовавшийся только своей верховой лошадью, жаловался на скудость моих познаний в этой области и досадовал на меня, заодно с прочими, за то, что я больше интересуюсь собственной особой, нежели его лошадьми. Одна благородная дама, приятельница дома Боргезе, сумевшая благодаря своему знатному имени и необыкновенному апломбу прослыть тонким критиком, но в сущности-то не имевшая на это звание никаких прав, вызывалась просматривать мои стихи и требовала от меня, чтобы я доставлял ей их переписанными на бумаге с большими полями для отметок. Аббас Дада смотрел на меня как на человека, некогда подававшего надежды, но не оправдавшего их. Первый танцор общества презирал меня за то, что я не умел держать себя в бальной зале; ученый педант за то, что я ставил точку там, где он — точку с запятой, а Франческа твердила, что меня избаловали чрезмерным вниманием и что поэтому она должна быть со мною вдвойне строга. Словом, каждый проливал свою каплю яда на мое сердце, и я чувствовал, что оно в конце концов или зачерствеет, или изойдет кровью.
Меня восхищало и увлекало все истинно прекрасное и возвышенное. В спокойные минуты я часто думал о своих воспитателях, и мне казалось тогда, что они в природе и мировой жизни, которыми я только и жил и дышал, изображали что-то вроде суетливых ремесленников. Самый мир представлялся мне девушкой-красавицей, которая приковывала к себе мое внимание своим умом, красотой, грацией, словом, всеми своими и внутренними, и внешними достоинствами. Но вот сапожник кричит мне: «Обратите же внимание на ее башмаки! Какова работа! Это ведь главное!» Модистка же настаивает: «Нет, главное — это платье! Взгляните только на покрой! Займитесь одним платьем! Вникните в его цвет, изучите его основательно!» — «Не то! — перебивает парикмахер. — Вы должны разобрать ее прическу!» — «Главное, однако, ее речь!» — вопит в свою очередь филолог. «Нет — манеры!» — не соглашается танцмейстер. «Господи Боже мой! — вздыхал я. — Да меня привлекает в ней все вместе! Я вижу все эти отдельные красоты, но не могу же я в угоду вам сделаться сапожником или портным! Мое призвание — чувствовать и познавать красоту в целом! Не сердитесь же на меня за это и не осуждайте меня, люди добрые!» — «А, наша точка зрения для вас слишком низка! Не довольно высока для вашего поэтического гения!» — слышу я в ответ язвительные насмешки. Да, нет такого жестокого животного, как человек! Будь я богат и независим, дело живо приняло бы совсем иной оборот. Теперь же все были умнее, основательнее и благоразумнее меня! И вот я научился вежливо улыбаться, когда меня душили слезы, почтительно кланяться, когда мне хотелось презрительно отвернуться, и со вниманием выслушивать пустую болтовню глупцов. Притворство, горечь и отвращение к жизни — вот каковы были плоды того воспитания, которое навязали мне обстоятельства и люди. Мне постоянно указывали на мои недостатки; но разве во мне так-таки и не было ничего хорошего? Приходилось самому отыскивать это хорошее и ставить его на вид людям, но те, сами же заставляя меня углубляться в самого себя, упрекали меня за то, что я слишком ношусь с самим собою! Государственный деятель называл меня эгоистом за то, что я не посвящал всего себя тому, что составляло его конек. Молодой дилетант, любитель искусств, родственник семейства Боргезе, поучал меня, как мне