поверить.
Он скорее умер бы, пустил себе пулю в лоб, если бы у него не было другого выхода, но никогда, ни при каких обстоятельствах не изменил бы и не предал нашу народную Советскую власть, партию, страну, народ, если бы его даже четвертовали.
Но всю глубину постигшего нашу семью несчастья
Я поняла, что случилось что-то страшное, такое страшное, что навсегда изменит и разрушит жизнь всей нашей такой маленькой, но такой всегда любившей друг друга семьи. А весь ужас постигшей нас трагедии я осознала лишь тогда, когда услышала подробности обыска и ареста отца. Они были хуже, страшнее и унизительнее, чем те обыски и аресты матери и дедушки, которые производили в нашем доме карательные отряды Петлюры, Деникина, немцев в поисках оружия и отца в те страшные годы Гражданской войны, которые так ярко запечатлелись в моей детской памяти на всю жизнь.
Я до сих пор без боли и ужаса не могу представить себе, что должен был пережить, испытать отец. Когда в дом вошли не какие-нибудь карательные отряды дроздовцев, деникинцев, петлюровцев, с кем он успешно боролся в годы Гражданской войны, защищая страну не для себя лично, не для избранной элиты, а для всего народа. Вошли свои, советские люди, за которых он боролся, не щадя своей жизни. Перевернули вверх дном квартиру и увели его как «врага народа» в нашу советскую тюрьму в том, в чем он стоял. Он не взял с собой ничего, даже зубную щетку, так как вряд ли ему даже в самых диких предположениях могло прийти в голову, что его посадят надолго, навсегда и никто, никто никогда не сможет не только защитить его, но даже узнать, куда он делся. Человек просто исчезал. И никому даже в голову не приходило сообщить родным и близким, куда он исчез, почему и как погиб. Когда отца уводили, он, повернувшись к матери, сказал:
— Не волнуйся, Сонечка, это какое-то недоразумение. Я сейчас все выясню и скоро вернусь.
Он никогда, никогда не вернулся. Он не только не вернулся, но мать дни и ночи простаивала у тюремных ворот и не смогла ничего о нем узнать и ничего ему передать, даже ту же зубную щетку или теплую одежду.
Ценности нашей семьи
После того как отца арестовали, мать старалась что-то сделать, чем-то помочь, чем-то облегчить его судьбу. После долгих хождений вокруг тюрьмы ей не только не разрешили его повидать, но даже не разрешили передать ему какую-либо одежду (его увели, в чем он стоял).
Знакомый прокурор, к которому она обратилась, сказал ей:
— Софья Ивановна, если у вас есть какая-либо возможность немедленно скрыться или куда-нибудь уехать, я вас очень прошу, немедленно уезжайте. Вы ничем Ивану Федоровичу не поможете. Уезжайте немедленно.
В ту же ночь этот прокурор был арестован. И мама, поняв, что он предупредил ее и что ее могут также в любую минуту арестовать, приехала ко мне в Москву.
— Я решила, — сказала мама, — что на свободе мы сможем что-то сделать, что-то предпринять, а из тюрьмы???
Парадокс! Она думала и надеялась, что сверху, с «горы», виднее. Где поближе к Сталину, правды и справедливости больше. Это страшная ошибка, все выяснится, и их (а их таких, как отец, были уже не тысячи, а миллионы) выпустят. Их всех выпустят… Всех выпустят. Ей так хотелось верить в это! В голосе этой женщины, так много пережившей и никогда, никогда не роптавшей, я слышала глубокую веру и надежду на справедливость нашей власти. А в глазах читала такую мучительную боль, что до сих пор не могу забыть.
После приезда мамы я очень тяжело заболела, пропал сон, аппетит, в груди появились глубокие маститы, которые требовали немедленного хирургического вмешательства, пропало молоко, ребенка перевели на искусственное питание, я потеряла 18 кг веса и превратилась в живую тень. Когда я пришла к врачу, он, взглянув на меня, заявил:
— Вы что же, милая, решили отправить себя на тот свет медленно, но верно или решили: «три к носу — все пройдет»? Лечиться будем серьезно. Нервы ваши в отчаянном состоянии. Но прежде всего вам надо набрать вес.
Он прописал мне какой-то варварский способ увеличения веса, серию инсулиновых уколов, предупредив, что перед каждым уколом мне надо съесть больше полстакана сахара и плотно пообедать, чтобы инсулин переработал сахар в жир — так мне объяснили. После третьего укола меня вынесли из трамвая у Павелецкого вокзала в инсулиновом шоке. Случайно на этой остановке оказался мой знакомый, он сразу же принял все меры, и меня кое-как откачали в ближайшем медпункте.
Брат
Так мучительно тяжело было сообщить об аресте отца брату.
И только спустя несколько месяцев, после утраты всякой надежды на его освобождение, мы решились написать ему об этом.
И я до сих пор без боли и без содрогания в сердце не могу вспоминать, что должен был пережить и испытать мой брат, когда получил от нас это трагическое сообщение, что наш отец арестован, как «враг народа».
Его реакция была жуткая. Он писал: «Как это случилось? Как могло это случиться? Не верю, не могу поверить! Но если… если это правда, то „собаке собачья смерть“».
От этих слов мне стало жутко. Это письмо, эти строки обжигали. Они были результатом его нечеловеческих страданий, мук и долгих бессонных ночей, когда он бродил по прекрасным улицам Ленинграда, который он любил, как и всю нашу страну, защищать которую учил его с детства отец, что это является священным долгом каждого советского гражданина. Ему не с кем было поделиться, не к кому было приклониться, не у кого было получить поддержку — он был один, совершенно один, с несмываемым клеймом «сын врага народа». Наш отец — враг народа, мы — дети врага народа. Это было непостижимо, чудовищно непостижимо. Это нельзя было ни понять, ни принять ни единой частицей здравого смысла, это было неправдоподобно, чудовищно неправдоподобно. Какую боль, какую нестерпимую боль должен был перенести человек, такой, как мой брат, чтобы написать эти слова об отце, которого он любил, которым гордился и всю жизнь хотел быть сыном, достойным своего отца. В это время Шура был один, он жил и учился в Ленинграде, вдали от родных и близких, вдали от семьи, которую считал безукоризненно образцовой. Он писал мне: «Какие мы счастливые, имея таких замечательных молодых родителей. Ошеломленный, потрясенный морально и физически разбитый, я брожу по Ленинграду и считаю — неважно, что я не сижу в тюрьме, что я не арестован, но, по существу, мне вынесен такой же жестокий приговор, как и отцу, и мы оба, как он, так и я, обречены, оба приговорены тем или иным способом к