что же тебя, а не меня?!!
— Успокойся, это все никакого отношения к Красноуральску не имеет. Об этом никто даже не упоминал, не мучай себя.
Самой ужасной была последняя минута прощания. Что я могу сказать ей на прощание? Будь здорова, будь счастлива, счастливого пути? Какой же это счастливый путь, по этапу… Горький ком подступает к горлу, нет, нет, я не должна плакать, не должна. Чувствуя, что все мужество меня покидает, я стала уговаривать ее.
— Оля, наберись мужества, помни, что у тебя есть друзья, которые тебя не забудут…
Оля не дала мне закончить:
— Нинок, родная, не волнуйся обо мне, самое тяжелое испытание я уже выдержала. Поправляйся, я буду писать тебе — надеюсь, ты мне ответишь.
— Конечно Оля, мы будем переписываться. Я буду высылать тебе книги, новую учебную программу, старайся заниматься там… Вернешься, и мы будем вместе защищать диплом, — успокаивала я ее, не веря сама своим словам.
Ольга ушла, шаги ее затихли, а мне хотелось кричать — за что? Кому она мешала? Кому она угрожала? У меня уже накопилось так много — страшная гибель Зои, тяжелая потеря Оли — что казалось, мне было бы легче, если бы я очутилась там же, где Оля. Завтра поезд умчит ее далеко-далеко отсюда, а ее место на Лубянке займет другой.
Оставаться дома после встречи с Олей я просто не могла. Мне казалось, я с ума сойду. Промучившись всю ночь, я рано утром, чувствуя себя еще очень больной, помчалась в институт.
Честный вор
В кафетерии института до начала занятий ко мне подошел студент нашей группы Ваня Богатырев. Бледный, как полотно, он безжизненно опустился на стул.
— Что с тобой, тебе дурно? — заволновались студенты.
— Нет, нет товарищи… Я потерял… потерял… стипендию… — посиневшими губами шептал он.
Мы все притихли. Каждый из нас понимал, что отчаяние его так велико, что мы не в состоянии ни помочь, ни утешить его. Это был один из самых странных студентов в нашей группе: бледный от вечного голода, с темными впалыми глазами на похудевшем лице. Его огромная голова с ушами утопала в странной блинообразной фуражке какого-то дореволюционного происхождения. Темное ношенное-переношенное пальто было ему явно не по росту. Лет двадцать тому назад, вероятно, портной шил его на человека, по крайней мере, в полтора раза выше него. В него можно было втиснуть два таких Богатыревых. Рукава он подбирал гармошкой, или они болтались чуть ли не до полу. В особенно холодное время он это пальто подпоясывал подобием какого-то ремня, чтобы холоду было труднее проникнуть под его покров. Теперь облезший, а когда-то меховой воротник этого пальто он обвязывал шерстяным чулком, приспособленным под шарф. Под пальто он носил галифе, первоначальный цвет которого установить было трудно, и серую рубашку-косоворотку прямо на голое тело. Ноги были обуты в огромные ботинки, обмотанные до колен обмотками. Носки были для него недостижимой роскошью. Но в академическом отношении это был один из лучших студентов.
Исчезла стипендия, студенческий билет, обеденные карточки в невероятной давке московских трамваев. Забыв, что он голоден, что впереди предстоит целый голодный месяц, он только стонал:
— А мать… как же теперь она… Больная… она же ведь ждет.
Мы обошли всю группу, собрали с каждого по рублю. И группой решили, что каждый из нас, по очереди, один день свой обед отдаст ему.
Прошло дней десять. И вдруг ко мне явился сияющий Ваня. Его широкое лицо расплылось в счастливой улыбке. Положив на стол все, что собрали для него студенты, сказал:
— Пожалуйста, раздай и поблагодари ребят.
— Ты что, наследство, что ли получил? — удивилась я.
— Почти… — улыбнулся он, протянув мне письмо.
Безграмотным почерком было написано:
— Прости друг, бывает, и я ошибаюсь. Развернув свою добычу, я увидел, что обворовал нищего студента. У меня тоже есть совесть. И вот тебе подарок за мое тебе беспокойство, двести рублей. Половину отправь своей старушке.
У Вани вместе со стипендией был список его расходов, баланс был явно отрицательный. Мы все были в восторге от такого честного вора.
Самоотвод
Ольга уехала, и мне казалось, что что-то во мне рухнуло, оборвалось, она как будто увезла с собой частицу меня. Я с нетерпением ждала писем, но их не было. Я стала более замкнутой, более сдержанной на комсомольских собраниях, меня уже раздражали пафосные выступления горе-активистов, я садилась куда- нибудь подальше в угол, чтобы меня не замечали, и молчала, а если предлагали куда-нибудь меня выбрать, я искала уважительную причину, чтобы отказаться.
В те далекие времена происходили открытые голосования, председатель или кто-либо из президиума обычно предлагал собранию несколько кандидатур и просил всех высказаться по поводу каждой из них, кто за, кто против, а сами кандидаты могли либо согласиться, чтобы их избрали, либо дать себе так называемый «самоотвод». И после этого проходило открытое голосование.
Такое мое поведение было необычным, так как в комсомольских кругах меня часто выдвигали и отправляли, как тогда говорили, на проведение всяких ответственных общественных мероприятий.
Лиза понимала меня и, боясь за меня, выступала в качестве моей защитницы:
— Уважим просьбу Нины, — и предлагала другую кандидатуру вместо меня. А после собрания меня журила:
— Возьми себя в руки, так нельзя, это может кончиться для тебя плохо.
— Мне все равно, — отвечала я, — в Сибири тоже люди живут. А ты мне скажи: все-таки за что туда ссылают?
— За дело. Да перестань ты, наконец. Помни, что правительство лучше нас знает, что делает. Пойдем лучше ко мне сегодня, — предлагала Лиза.
Жила Лиза — «наша парттысячница», как мы говорили — очень скромно. Семья у Лизы была большая, ютилась в двух крохотных комнатушках, которые она получила, как парттысячница, в общежитии на Усачевке. Лиза, ее муж Вася — тоже студент Промакадемии, маленький, вечно больной ребенок, мать и два брата — младший Ваня, студент нашего института, и старший Костя, свободный художник, без конца имевший какие-то неприятности с блюстителями порядка. Оба они были великолепные музыканты, играли на всех инструментах, которые попадали под руку. Особенно этим отличался Костя. Анекдоты, в том числе антисоветские, рассказывал с таким мастерством и юмором, что даже сильно партийная Лиза не могла не хохотать.
Мать кормила семью ужином, подавая на стол крохотные порции еды. Я всегда отказывалась, мне казалось, что у нее все рассчитано, так что если я съем что-нибудь, то кто-то останется голодным.
После ужина мать укладывала вечно плачущего ребенка спать, а мы с Лизой садились заниматься. В непогоду Лиза не отпускала меня, оставляла ночевать, стелила мне на длинном сундуке, а чтобы ноги не свешивались, подставляла стул. В такие вечера ребята далеко за полночь развлекали нас игрой на гитаре, балалайке, скрипке, гитаре и, как я уже сказала, на всем, что под руки попадет.
После ссылки Ольги к Наташе я ходила редко. Я избегала встречаться с Гриневым, его покровительственный тон при встречах меня раздражал.