Все, с кем мне в то время пришлось встретиться и кто волей или неволей оказался за границей во время войны, а затем в Америке, без конца твердили одно и то же: бежали или уходили они не из Советской Союза, не от советского строя, а от сталинской тирании, от сталинского режима, от сталинщины. И что все они, проболтавшись по заграницам, многое передумали, переоценили и еще крепче уверовали в нашу советскую систему, и все хотели бы вернуться на родину, но боялись вернуться и доживать свой век где-нибудь в сталинских лагерях.
Я вспоминаю встречу в Нью-Йорке с пожилой женщиной, которая вполне сознательно не только сама бежала из Советского Союза с немцами из Ростова, а даже увезла своих детей, заявив своему сыну:
— Нам с тобой нечего защищать.
Ее отец был раскулачен, муж погиб в лагерях. И вот сейчас, когда мы встретили ее проживавшую даже не в бедности, а в хорошем доме, вполне хорошо материально обеспеченную, без конца подававшую заявления в советское консульство с просьбой получить разрешение вернуться обратно к себе домой, и когда мы с ней познакомились, она первое, что нам сказала:
— Если мне разрешат вернуться в Советский Союз, я, как только ступлю ногой на нашу землю, подам заявление с просьбой принять меня в компартию.
И таких было много, которые теперь уже знали и сумели на своем горьком опыте разобраться и оценить достоинства той и другой системы. Но, к сожалению, Сталин и все те, кто создавал невыносимые условия жизни до войны, еще сильнее подняли свои змеиные головы после войны, и это было страшно.
Душевнобольной
Когда бежала Косенкина, очутившаяся на толстовской ферме, бежал еще один сотрудник советского консульства — Самарин с семьей (жена и трое детей, дочь лет 12-ти, и два младенца, девочка и мальчик, близнецы, родившиеся в Америке). Они очутились на какой-то сельской ферме (сейчас даже не помню точно где). Кажется во Фрихольде.
Теперь к нам обратился с просьбой Александр Федорович Керенский, он очень просил нас поехать с ним туда, где находилась семья Самарина, чтобы подбодрить, поддержать их.
Честно говоря, в нашем отчаянном в то время положении я с трудом представляла, что могли мы сказать им в утешение. Но Александр Федорович считал, что даже в нашем таком безвыходном положении у нас так много мужества, что мы могли бы помочь поднять их дух.
В субботу или в воскресенье мы с Александром Федоровичем и с детьми поехали по адресу, который у него был.
В полдень мы подъехали к беленькому крестьянскому домику, окруженному кукурузными полями выше человеческого роста. Навстречу к нам из дома вышла испуганная, растерянная женщина — жена Самарина. Спущенные чулки, растоптанные башмаки, небрежно накинутая блузка.
Перед нами стояла такая растерянная, усталая женщина, что я даже не знала, что ей сказать, чем ее утешить. Мне только было больно и тяжело на нее смотреть. Как опустилась она сразу! Ее вид очень хорошо отражал, что творилось у нее на душе. Я была глубоко уверена, что она не была в таком состоянии до своего побега.
Самарина мы так и не увидели. Он, как только услышал шум приближающейся машины, убежал и спрятался на кукурузном поле, и так до нашего отъезда не вышел.
Позже жена Самарина говорила мне, что побег и все последующие события, с которыми они столкнулись после побега, оказали на него такое жуткое, удручающее впечатление, что у него произошел такой срыв на нервной почве, от которого он, по существу, до самой смерти так и не пришел в себя. Скончался он в какой-то лечебнице для душевнобольных.
Вдова самоубийцы
Прочитав статью о самоубийстве Вальтера Кривицкого в скромном отеле «Бельвью» в Вашингтоне, я очень хорошо поняла и прочувствовала всю трагедию, которая произошла с этой семьей и которая не должна была произойти. Его судьба, судьба Вальтера Кривицкого, была страшная. Работая всю свою сознательную жизнь на сугубо секретной работе, он должен и обязан был знать то, что не полагалось знать никому, даже тем, кто работал официально в советских посольствах.
Работавшие в посольстве сотрудники знали ровно столько, сколько полагалось им знать в связи с их работой, и ничего больше, все остальное: например, такие, как мы, ставшие невозвращенцами, знали ровно столько, сколько полагалось знать, и ничего больше. Поэтому что могли мы рассказать американцам? По существу, ничего или, как говорят, что-то из области того, «что одна баба на базаре сказала», собственно, так все и было.
Хотя в результате вышеназванных уже мной причин мы очутились в стане не просто эмигрантов, а эмигрантов-невозвращенцев, то есть, по сталинским меркам, предателей, я лично никогда себя предателем не считала, я никогда свою страну ничем не обидела, и всегда она для меня была самая святая из святых. Да по существу, кроме проклятого мной сталинского режима, который я ненавидела, я ничего, никаких секретов, которые могли бы интересовать американскую иностранную разведку, не знала. А если бы и знала, то никогда бы не сказала, если бы они могли нанести какой-либо вред моей стране. В посольстве этим занимались те, кто был для этого туда послан. Я, например, знала всех только по внешнему виду, не прилагая даже усилий, чтобы запомнить их фамилии, что мне вообще удавалось всегда с большим трудом. Может быть, поэтому, а может быть, и потому, что они уже в слежке за всеми советскими в Мексике знали обо мне больше, они, видимо, решили, что на меня им даже время не стоит тратить. А Кирилла теребили, но он тоже мог им сказать ровно столько, сколько «одна баба на базаре сказала», это чаще всего и секретом-то не было. Причем Кирилл, я точно знаю, твердо помнил только формулы, а все остальное его буквально не интересовало. Он даже не помнил точно дату своего рождения, а когда пошел регистрировать своего сына, так тоже перепутал: вместо 27 сентября зарегистрировал его 27 ноября, настолько он был всегда рассеянный. Поэтому даже если он и слышал когда-нибудь что-нибудь, так у него это в одно ухо влетало, в другое вылетало. И когда он отказался от той роли, которую ему хотели предложить, то был абсолютно прав, он бы напутал им там такого! Для такой работы надо иметь особый характер и даже в какой-то степени талант, чтобы стать Штирлицем.
Но вот, например, у таких, как Кривицкий, Бармин, Гузенко с чемоданом документов, вынесенных из посольства, и у многих других, попавших к ним с такой работы, где они по долгу службы должны были знать все и вся, вымотать душу они могли и были способны сделать это очень легко, особенно при Гувере. И если у перебежчиков нервы не выдерживали, так как вся их предыдущая жизнь тоже держалась на нервах, то очень просто можно было сорваться и покончить с собой.
Вальтер Кривицкий после поездки в Москву в 1937 году никак не мог прийти в себя. Почти все его друзья и соратники, которые искренне и полностью посвятили всю свою жизнь строительству прекрасного будущего не только в Советском Союзе, но и во всем мире, сидели в тюрьме, были сосланы в лагеря или расстреляны как враги народа. И не какими-нибудь врагами, а своими, потому что Сталину и Ежову так захотелось.
Сталин разрушил, уничтожил всю разведывательную диверсионную деятельность, он уничтожил самых сильных, самых опытных в этой области работников. Как угодно можно относиться к людям, занимающимся этой работой, но до тех пор, пока будет существовать необходимость в их услугах, они стране нужны — и очень нужны. Эти люди живут и работают на острие ножа, для такой работы нужно иметь крепкие, железные нервы и многолетний опыт работы. Весь старый штат был полностью ликвидирован по указке Сталина Ежовым, а затем Берией, а таких работников, такие кадры прямо с улицы не наберешь. Вот поэтому в начале войны вся разведывательно-диверсионная деятельность как в НКВД,