бородатом лице блеснут глаза), в письме ли.
Одно из таких писем, тоже с Брянщины, начинается с упрека: «Ты очень не прав, Руслан, решив подарить мне свою книгу осенью. Ты хочешь так легко отделаться от деревенского жителя. А ты представь: вот книгу (бандероль) везут с Киевского вокзала до Брянска. Потом – до станции Сузелика. Потом – на машине до деревни Невдольск. А оттуда – пешком пять километров будет нести твою книгу моя добродетельница – почтальонка Маруся. Будет нести по тропинке, которая вьется вдоль берега реки Сев, где я рыбачу, ловлю окуней, плотву и щук, и принесет в Подгороднюю Слободу».
Ну как было не послать после этого!
И все-таки обычно я видел его серьезным. Даже за пивом, которого мы с ним попили немало. Тогдашнее пиво пенилось плохо, но не беда, я знал, как устранить этот изъян. Ничего не подсыпать в кружку, упаси Бог, просто как можно выше поднять бутылку. Делать это надо осторожно, а главное – уличить момент, когда пора приступать к снижению. Ни в коем случае нельзя прерывать струю на высоте, следует, плавно опуская бутылку, укоротить ее, то есть струю, до минимума и лишь тогда отвести горлышко.
Первый хмель, летучий, едва уловимый, охватывает уже через минуту-другую. Человек добреет. Человек веселеет. (Это уже начало второй бутылки.) У человека прибавляется оптимизма (середина третьей) и снижается агрессивность (в Гере, впрочем, ее не было никогда). Человек приобретает способность светло смотреть в будущее (конец третьей) и судить о чем бы то ни было без той надрывной серьезности, которая, усилиями Льва Толстого, стала чуть ли не нашей национальной чертой. И которую писатель Георгий Викторович Баженов унаследовал в полной мере.
У него были для этого основания: совсем молодой умерла первая жена Люба, памяти которой он посвятил одну из лучших своих повестей – «Любина роща», пришлось расстаться со второй, а когда начала налаживаться жизнь с третьей, родившей ему сына Бажена (это был уже четвертый его ребенок), грянул тот самый 92-й год, в котором мы сейчас находимся. В моем дневнике сохранилась запись, сделанная 21 марта: «Звонил Баженову. Он в панике».
Ну кто бы мог предположить подобное всего год с небольшим назад, когда мы с Аллой были у него в гостях! У жены Тани оказались какие-то неожиданные и неотложные дела, поэтому принимали нас Баженов-старший, уже дважды дед (хотя ему еще и сорока пяти не исполнилось), и Баженов-младший, по имени Бажен, четырех лет от роду. (Это – единственный Бажен, которого я встречал в своей жизни.) Они прекрасно хозяйничали – оба серьезные, рассудительные, как опять-таки баженовская проза. Отменными пельменями угостил нас Георгий Викторович, отменной, по тем временам, водочкой. Покой и достаток царили в доме. Мы отмечали выход его книги, к которой я написал предисловие, и он обмолвился, что, может быть, это последняя его книга. Чувствовал, стало быть, при всей своей индифферентности к политике, к чему идет дело, но не было в его поведении и следа не только паники, которую я отчетливо различу в его голосе спустя год (да он и не скрывал ее), но даже тревоги, не говоря уже о трагических нотках.
Нет их и в его прозе, несмотря на обилие в ней смертей и самоубийств. Каким же образом сугубо трагический материал породил нетрагический дух? Думаю, тут сказалась традиция русской классики. Даже у самых трагических наших писателей надежность и разумность миропорядка выступают мощнейшим противовесом катастрофической нестабильности индивидуума. Любого. Хотя бы и самого крупного…
Есть подобный противовес и у Баженова. Имя ему – любовь. Собственно, о ней только он и писал.
Передо мной – четыре увесистых, более пятисот страниц каждый, тома его сочинений, вышедших в 1997 году. У каждого тома свое название и свой подзаголовок. Их-то, эти подзаголовки, а точнее жанровые определения, я и перечислю сейчас. «Любовные романы». «Повести о любви». «Новеллы о любви»… И, наконец, «Хроники любви». Я увидел все четыре тома в книжном магазине на Тверской и, изумленный (панический тон их автора все еще звучал в моих ушах, хотя с тех пор и минуло пять лет), – изумленный, позвонил ему, поздравил, хотя ни одной новой вещи в этих томах не обнаружил.
Гера позвал нас с женой в гости. Теперь он жил не в прежней тесноватой квартирке, а в большой, новой, четырехкомнатной, на двадцать втором этаже, откуда открывался великолепный вид на ближнее, за кольцевой дорогой, Подмосковье. У него был просторный кабинет с идеально чистым столом, а сзади стояли два или три книжных шкафа, набитых теми самыми томами, что я благоговейно и заинтриговано листал в книжном.
Оказывается, он издал их за свой счет, все четыре, и все четыре шли из рук вон плохо, поэтому он даже заказал для них яркие, в гламурном стиле, так не вяжущемся с плотью и духом его прозы, суперобложки. Но суперобложки тоже не помогли… Словом, расходы не окупились, но он, показалось мне, не шибко горевал: материальных проблем у него не было. Писатель Баженов благополучно превратился в предпринимателя Баженова, и эта волшебная метаморфоза преобразила его жизнь. Сперва ездил за ширпотребом в Индию, с утра до вечера стоял за прилавком в Лужниках, одно время отданных под гигантский вещевой рынок, потом открыл собственную торговую точку, нанял продавцов и сам уже по заграницам не мотался. «Пишешь?» – спросил я, и он, помолчав, ответил на мой вопрос вопросом: «А зачем? Кому это сейчас надо?» И выразительно посмотрел на набитые яркими томиками шкафы.
Я листаю сейчас эти подаренные им томики и думаю о Тютчеве, который тоже на старости лет занялся коммерцией. Затеял переговоры с орловским заводчиком Мальцовым о взятии в аренду сахарного заводика в родном своем Овстуге, но Мальцов уперся и – ни в какую. Домой после неудачных переговоров Тютчев возвращался ночью. Август, на небе – ни звездочки, чувствуется приближение грозы. Темнотища – хоть глаз выколи, разве что «зарницы огневые, воспламеняясь чередой, как демоны глухонемые, ведут беседу меж собой». Почему-то я убежден, что если б сделка с Мальцовым состоялась, то довольный собой, удачливый арендатор сахарного завода не написал бы этих гениальных строк.
Баженов не пьет, посещает какое-то добропорядочное, с элементами мистики общество, которое отучило его от этой скверной привычки, пытался заманить туда и меня. Я пока что уклоняюсь. Мы живем по московским меркам совсем рядом, буквально в получасе ходьбы, но видимся редко. А когда видимся, я смотрю на его потяжелевшее лицо, окаймленное аккуратной, уже седеющей бородкой, и вспоминаю заключительною фразу из его прекрасной «Любиной рощи»: «Как будто время унесло его, тогдашнего, с собой, а теперь и время иное, и сам он иной».
Наверное, он думает обо мне то же самое.
Год тридцать шестой. 1993
Это был мой последний удачный в литературном отношении год: сразу в трех «толстых» журналах вышли подборки моих рассказов: в «Знамени», «Октябре» и «Континенте». Правда, назывались все три одинаково: «Из поздней прозы».
Что подразумеваю я под словами «поздняя проза»? Не беллетристику, нет. Бесхитростное и внешне незатейливое повествование о том, что сам видел и сам пережил.
Повествование, да не всякое. «Исповедь» Руссо, например, которая по всем внешним параметрам должна вроде бы служить эталоном поздней прозы, ею тем не менее не является. Слишком замутнена она раздражением, особенно в заключительных главах. Слишком пространен счет обид, который выставляет судьбе и людям памятливый автор. В таком состоянии – состоянии войны – ясной и тихой книги не напишешь. Так же как не напишешь ее, упиваясь изощренностью своего глаза. Прустовская эпопея, нанизавшая на автобиографический шампур изумительно сочные куски утраченного времени, – это, что ни говори, феномен не столько духовный, сколько эстетический. Что само по себе не недостаток и не достоинство. Качество.
Я прекрасно отдаю себе отчет в том, сколь высоко можно качество это ставить. Но, восхищаясь тем же Прустом, начинаю мало-помалу уставать от буйства красок, от обилия оттенков и цветов. Как всякий пир, этот пир способен вскружить голову, но способен и утомить, в то время как поздняя проза никогда не роскошествует. Лишь необходимым довольствуется она. Минимум фантазии. Минимум фабулы. Ей, поздней прозе, с которой человек, в общем-то, уходит из жизни, скучно упаковывать себя в прокрустово сюжетное ложе. Скучно рядиться в маски вымышленных героев. Ни интрига, ни живость изложения – качества, столь ценимые в беллетристике, – не являются для жанра, черты которого я набрасываю тут, качествами определяющими.
Что же, спрашиваю я себя, является? По-видимому, способность автора ощутить самодостаточность и самоценность мира, не нуждающегося в какой бы то ни было санкции. Высшего ли разума. Философской ли доктрины. Бог если и присутствует в нем, то не как своего рода главный администратор, а на равных со всем