— Сию секунду увидите. Будьте столь любезны незамедлительно вернуть мне мои рисунки, все до единого.
Посетитель в замешательстве взглянул сперва на Дика, потом на Торпенхау, который стоял, прислонясь к стене. Он не привык, чтобы его бывшие сотрудники требовали подобной любезности.
— М-да, это прямо-таки грабёж среди бела дня, — внушительно изрёк Торпенхау, — но я опасаюсь, очень и очень серьёзно опасаюсь, что вы не на того напали. А ты, Дик, будь осмотрительней: помни, что ты все-таки не в Судане.
— Если учесть, как много сделало для вас агентство, благодаря чему вы и приобрели столь широкую известность…
Это было сказано весьма некстати: Дик сразу же вспомнил годы скитаний, одиночество, нужду и тщетные мечты. Такие воспоминания отнюдь не расположили его в пользу благополучного и состоятельного господина, который намеревался теперь пожать плоды тех горьких лет.
— Просто не знаю, что с вами и делать, — сказал Дик задумчиво. — Конечно, вы вор, и за это вас надо бы избить до полусмерти, но при таком хилом здоровье из вас недолго и вовсе дух вышибить. Нет, я не хочу, чтобы ваш труп валялся здесь, на полу, и вообще, это дурная примета, когда празднуешь новоселье. Спокойно, сэр, вы только зря себя волнуете. — Он сжал посетителю запястье, а другой рукой ощупал пухлое тело под сюртуком. — Вот чертовщина! — сказал он, обращаясь к Торпенхау. — И этот разнесчастный ублюдок решается на кражу! Однажды в Эснехе у меня на глазах одному караванщику всыпали таких плетей, что кожа с его черномазой спины слезала лохмотьями, за то лишь, что он посмел украсть жалкие полфунта фиников, причём тот был жилист и крепок, как сама плеть. А эта туша мягкая, как баба.
Нет большего унижения, чем попасть в руки человека, который может сделать со своей жертвой все, что ему угодно, но избивать её и не думает. Глава агентства начал задыхаться. А Дик похаживал вокруг, потрагивал его, как игривый кот трогает лапой пушистый коврик. Наконец он коснулся свинцово-серых ям под глазами гостя и покачал головой.
— Вы хотели украсть моё достояние — моё, моё, моё! Это вы-то, мозгляк, невесть в чем душа держится. Живо кропайте записку в своё агентство — вы ведь назвались его главой — да распорядитесь, чтоб там немедля отдали Торпенхау мои рисунки, все до единого. Минуточку: у вас рука дрожит. Ну-ка!
Дик подсунул ему блокнот. Записка тотчас же была написана. Торпенхау взял её и вышел, не сказав ни слова, а Дик все похаживал вокруг заворожённого пленника и с полнейшей искренностью давал душеспасительные советы. Когда Торпенхау вернулся с пухлой папкой, он услышал, как Дик почти ласково увещевал:
— Ну вот, надеюсь, этот случай послужит вам хорошим уроком, и если вы, когда я всерьёз примусь за работу, вздумаете вчинить мне какой-нибудь дурацкий иск за угрозу оскорбления действием, уж будьте уверены, я вас живо отыщу и отправлю прямиком на тот свет. А вам и без того жить осталось недолго. Ступайте же! Имши вутсак — иди, куда велено!
Бедняга ушёл, спотыкаясь, как слепой. Дик глубоко вздохнул.
— Уф! Что за бессовестные людишки! Бедный сиротинушка и шагу не успел ступить, как сразу же столкнулся с бандой мошенников и умышленным грабежом! Вообрази только, какая грязная душа у этого человека! Все ли рисунки в целости, Торп?
— Да, их тут сто сорок семь штук ровным счётом. Ну-с, Дик, скажу я тебе, право слово, начал ты недурственно.
— Он хотел встать мне поперёк пути. Для него это всего несколько фунтов прибыли, а для меня целая жизнь. Не думаю, чтоб он осмелился вчинить иск. Я совершенно бескорыстно дал ему ценнейшие медицинские советы касательно его здоровья. Правда, при этом он испытал лёгкое волнение, но, в общем, дёшево отделался. А теперь взглянем на рисунки.
Через две минуты Дик уже лежал на полу подле раскрытой папки, самовлюбленно посмеивался, перебирал рисунки и размышлял о том, какой ценой они ему достались. Когда уже вечерело, Торпенхау заглянул в дверь и увидел, что Дик отплясывает у окна неистовую сарабанду.
— Я сам не знал, что работа моя так прекрасна, Торп, — сказал Дик, не переставая плясать. — Мои рисунки хороши! Чертовски хороши! Это будет сенсация! Я устрою выставку на собственный риск! А этот мошенник хотел украсть их у меня! Знаешь, теперь я жалею, что в самом деле не набил ему морду!
— Ступай-ка на улицу, — сказал Торпенхау, — ступай да помолись богу об избавлении от соблазна тщеславия, хотя от этого соблазна тебе все равно не избавиться до гробовой доски. Принеси своё барахло из каморки, в которой ты ютился, и мы постараемся навести в этом свинарнике мало-мальский порядок.
— И тогда — вот уж тогда, — сказал Дик, все ещё приплясывая, — мы оберём египтян до нитки.
Глава IV
Волчонок, таясь, в чащобе залёг,
Когда дым от костра витал:
Загрызть добычу хотел он и мог,
И где мать с оленёнком дремлет, знал.
Но вдруг луна пробилась сквозь дым,
И пришлось другую поживу искать,
Решил он телка на ферме задрать
И завыл на луну, что висела над ним.
— Ну и как, сладостен ли вкус преуспеяния? — спросил Торпенхау спустя три месяца. Он некоторое время отдыхал за городом и только что вернулся домой.
— Вполне, — ответил Дик, сидя в мастерской перед мольбертом и облизываясь. — Но мне нужно больше — несравненно больше. Тощие годы позади, теперь наступили тучные.
— Смотри, дружище, не оплошай. Этак недолго стать плохим ремесленником.
Торпенхау сидел, развалясь в кресле, на коленях у него спал крошечный фокстерьер, а Дик натягивал холст на подрамник. Только помост, задник и манекен оставались здесь всегда на одном и том же месте. Они возвышались над грудой хлама, где было решительно все, от фляжек в войлочных чехлах, портупей и военных знаков различия до тюка поношенных мундиров и пирамиды из всевозможного оружия. Отпечатки грязных следов на помосте свидетельствовали о том, что натурщик недавно ушёл. Водянистый свет осеннего солнца постепенно мерк, и по углам мастерской стлались тени.
— Да, — сказал Дик, помолчав, — я люблю власть, люблю удовольствия, люблю сенсацию, но пуще всего люблю деньги. Я готов любить даже людей, которые создают сенсацию и платят деньги. Почти что. Но это странная публика — на редкость странная!
— Тебя по крайней мере приняли как нельзя лучше. Пошлейшая выставка твоих рисунков наверняка принесла тебе кругленькую сумму. Ты видал, что в газетах её называли «Галереей невообразимых диковин»?
— Ну и пусть. Я продал все холсты, какие намеревался, все до последнего. И право, я уверен, удалось это мне потому, что все убеждены, что я самоучка, который зарабатывал тем, что рисовал на тротуарах. Мне заплатили бы куда щедрей, когда бы я рисовал на сукне или гравировал на верблюжьей кости, заместо того чтоб просто пользоваться карандашом и красками. Вот уж действительно престранная публика. Этих людишек даже мало назвать недалёкими. На днях один умник уверял меня, что тени на белом песке никак не могут быть синими — ультрамариновыми, — хотя в действительности это именно так. Потом я узнал, что сам он не бывал дальше пляжа в Брайтоне, зато Искусство знает до тонкости. Он прочитал мне целую лекцию и посоветовал поступить в школу, дабы выучиться элементарным приёмам. Любопытно, что сказал бы на это старикан Ками.
— Когда и где ты учился у Ками, ты, молодой да ранний?
— В Париже, битых два года. Он обучал с помощью внушения. От него мы только и слышали: «Continue, enfant»[1], — а там каждый должен был понимать это, как мог. Он обладал неподражаемой живописной манерой, да и цветовые оттенки чувствовал неплохо. Этот Ками порой видел цветные сны. Готов поклясться, что он никогда не замечал самой натуры, но зато имел богатое воображение, и получалось просто великолепно.
— А помнишь, какими пейзажами мы любовались в Судане? — сказал Торпенхау, умышленно подзадоривая друга.