облюбовал тот орешек, который хотел бы разгрызть, но зубы у меня острые, об этом я неустанно забочусь. Быть может, в один прекрасный день мы с тобой поедем путешествовать по белу свету.

— И работать не станем, и никто не посмеет нам досаждать, и не с кем будет соперничать? Да ведь уже через неделю я тебе и слова сказать не осмелюсь. И вообще я не поеду. Не хочу извлекать выгоду из погибели человеческой души — а именно так и получилось бы, дай только я согласие. Нет, Дик, спорить не об чем. Ты просто глуп.

— Сомневаюсь. Когда я плавал на том китайском корыте, его капитан прославился тем, что спас без малого двадцать пять тысяч свинят, издыхавших от морской болезни, после того как наш ветхий пароходик, который промышлял случайными фрахтами, напоролся на джонку, гружённую лесом. А теперь, ежели сравнить этих свинят с…

— Эх, да поди ты со своими сравнениями! Всякий раз, когда я пытаюсь благотворно воздействовать на твою душу, ты приплетаешь не к месту какой-нибудь случай из своего весьма тёмного прошлого. Свинята — совсем не то, что английская публика, прославиться в открытом море — совсем не то, что прославиться здесь, а собственное достоинство одинаково во всем мире. Ступай прогуляйся да сделай попытку пробудить в себе хоть малую толику достоинства. Да, кстати, если старина Нильгау заглянет ко мне сегодня вечером, могу я показать ему твою мазню?

— Само собой. Ты б ещё спросил, смеешь ли ты войти ко мне без стука.

И Дик ушёл поразмыслить наедине с собой в быстро густевшем лондонском тумане.

Через полчаса после его ухода Нильгау, пыхтя и отдуваясь, с трудом вскарабкался по крутой лестнице. Это был самый главный и самый здоровенный из военных корреспондентов, который начал заниматься своим ремеслом, когда ещё только изобрели игольчатое ружьё. Один лишь его собрат по перу, Беркут, Боевой Орёл Могучий, мог сравниться с ним своим всесильем на этом поприще, а всякий разговор он непременно начинал с новости, что нынешней весной не миновать войны на Балканах.

Когда толстяк вошёл, Торпенхау рассмеялся.

— Не станемте говорить о войне на Балканах. Эти мелкие страны вечно между собой грызутся. Слыхали, экая удача привалила Дику?

— Да, он ведь и родился-то для скандальной славы, не так ли? Надеюсь, ты держишь его в узде? Такого человека надобно время от времени осаживать.

— Само собой. Он уже начинает своевольничать и беззастенчиво пользуется своей известностью.

— Так скоро! Ну и ловкач, разрази меня гром! Не знаю, какова его известность, но ежели он станет продолжать в том же духе, ему крышка.

— Так я ему и сказал. Только вряд ли он поверил.

— Этому никто не верит на первых порах. Кстати, что за рвань валяется вон там, на полу?

— Образчик его бесстыдства, совсем новёхонький.

Торпенхау стянул края продранного холста и поставил размалёванную картину перед Нильгау, который бросил на неё беглый взгляд и присвистнул.

— Вот это хромо! — сказал он. — Псевдохромолитолеомаргаринография! Угораздило же его состряпать этакую пачкотню. И все же как безошибочно он уловил именно то, что привлекает публику, которая думает через задницу, а смотрит через затылок! Хладнокровная беспардонность этого произведения почти что его оправдывает. Но идти этим путём дальше нельзя. Уж будто его и так на захвалили, не превознесли до небес? Сам знаешь, у публики чувства меры нет и в помине. Ведь покуда он в моде, про него будут говорить, что он второй Детайль и третий Месонье. А это вряд ли удовлетворит аппетиты такого резвого жеребёнка.

— Не думаю, чтоб Дика это особенно волновало. С таким же успехом можно обозвать волчонка львом и воображать, что он удовольствуется этой лестью взамен мозговой кости. Дик запродал душу банку. Он работает, чтоб разбогатеть.

— Теперь он бросил рисовать на военные сюжеты, но ему, видать, невдомёк, что долг службы остаётся прежним, переменились только командиры.

— Да откуда ж ему это знать? Он воображает, будто сам над собой командир.

— Вот как? Я мог бы его разубедить, и это пошло бы ему на пользу, ежели только печатное слово что- нибудь значит. Его надобно публично выпороть.

— Тогда сделайте это по всем правилам. Я и сам разнёс бы его вдребезги, да вот беда — уж очень я его люблю.

— Ну, а меня совесть нисколько не мучит. Когда-то, уже давненько, в Каире он набрался дерзости и хотел отбить у меня одну бабу. Я все забыл, но теперь это ему попомню.

— Ну и как, преуспел ли он?

— Это ты узнаешь потом, когда я с ним расправлюсь. Но, в конце концов, что толку? Предоставь-ка его лучше самому себе, и если он хоть чего-нибудь стоит, то беспременно образумится и приползёт к нам, причём либо будет вилять хвостом, либо подожмёт его, как провинившийся щенок. Прожить хоть одну неделю самостоятельно много пользительней, нежели связаться хоть с одним еженедельником. И все же я его разнесу. Разнесу без пощады в «Катаклизме».

— Ну, бог в помощь. Боюсь только, что на него может подействовать лишь удар дубинкой по башке, иначе он и глазом не моргнёт. Кажется, он прошёл огонь и воду ещё до того, как попал в поле нашего зрения. Он подозревает всех и вся, причём у него нет ничего святого.

— Это зависит от норова, — сказал Нильгау. — Совсем как у жеребца. Одного огреешь плетью, и он повинуется, знает своё дело, другой брыкается пуще прежнего, а третий горделиво уходит, прядая ушами.

— В точности как Дик, — сказал Торпенхау. — Что ж, дождёмся его возвращения. Вы можете взяться за работу прямо сейчас. Я покажу вам здесь же, в мастерской, его самые новые и самые худшие художества.

А Дик меж тем, стремясь успокоить растревоженную душу, невольно побрёл к быстротечной реке. На набережной он перегнулся через парапет, глядя, как Темза струится сквозь арку Уэстминстерского моста. Он задумался было над советом Торпенхау, но потом, по обыкновению, занялся созерцанием лиц в толпе, которая валила мимо. Некоторые уже несли на себе печать смерти, и Дик удивлялся, как это они ещё способны смеяться. Другие же лица, в большинстве своём суровые и неотёсанные, оживляло сияние любви, прочие были просто измождены и морщинисты от непосильного труда; но Дик знал, что каждое из этих лиц достойно внимания художника. Во всяком случае, бедняки должны страдать хотя бы для того, чтоб он узнал цену страдания; богачи же должны платить за это. Таким образом он прославится ещё больше, а его текущий счёт в банке возрастёт. Что ж, тем лучше для него. Он довольно страдал. Теперь пришла пора ему взимать дань с чужих несчастий.

Туман на мгновение рассеялся, проглянуло солнце, кроваво-красный круг отразился в воде. Дик созерцал это отражение и вдруг услышал, что плеск воды у причалов притих, будто на море перед отливом. Какая-то девица без стеснения прикрикнула на своего бесцеремонного ухажёра: «Пошёл вон, негодник», — и тот же порыв ветра, который разорвал туман, швырнул Дику в лицо чёрный дым из трубы парохода, причаленного под парапетом. На миг он словно ослеп, потом повернулся и вдруг очутился лицом к лицу… с Мейзи.

Ошибки быть не могло. Годы превратили девочку в женщину, но время ничуть не изменило темно-серые глаза, тонкие, алые, твёрдо очерченные губки и подбородок; к тому же, как в давно минувшую пору, на ней было тесно облегавшее серое платье.

Человеческая душа не всегда подвластна разуму, оставаясь свободной в своих порывах, и Дик бросился вперёд, крикнув, как школьники окликают друг друга: «Привет!», а Мейзи отозвалась: «Ой, Дик, это ты?» Тогда, помимо воли и ещё прежде, чем из головы улетучилась мысль о банковском счёте и Дик успел овладеть собой, он задрожал всем телом, и в горле у него пересохло. Туман вновь сгустился, и сквозь белесую пелену лицо Мейзи казалось бледно-жемчужным. Больше оба они не сказали ни слова и пошли рядом по набережной, дружно шагая в ногу, как некогда во время предвечерних прогулок к илистым отмелям. Потом Дик вымолвил хрипловатым голосом:

— А что сталось с Мемекой?

— Он умер, Дик. Но не от тех патронов: от обжорства. Ведь он всегда был жадюгой. Смешно, правда?

Вы читаете Свет погас
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату