ринулись три тысячи человек, не учивших по книгам, что смертоубийственно атаковать противника густой толпой под кинжальным огнём. Лишь одиночные выстрелы возместили об их приближении, и лишь одиночные всадники скакали впереди — главные же силы состояли из полуголых, пришедших в неистовство людей, вооружённых только копьями да саблями. Обитатели пустыни, где почти не стихают войны, они чутьём угадали, что каре всего слабей с правого фланга, и круто свернули в обход. Артиллерия теперь обрушивала на них град снарядов, и на короткий миг в сплошной чаще людей образовались длинные просеки, какие можно видеть в Кенте средь зарослей хмеля из окна поезда, который мчится на всех парах; пехота же, подпустив их почти вплотную, в должный момент начала косить тесную массу ружейным огнём, истребляя врага целыми сотнями. Никакие регулярные войска во всем цивилизованном мире не выдержали бы того ада, через который прошли они, но здесь живые высоко подпрыгивали, чтоб вырваться из рук умирающих, которые хватали их за ноги, а раненые, изрыгая проклятия и пошатываясь, тоже плелись вперёд, чтоб рухнуть, вконец обессилев, и вся эта чёрная прорва — словно поток воды, перехлёстывающий плотину, — катилась прямо на правый фланг. Тогда ряды запылённых солдат и бледно-голубое небо над пустыней заволокли клубы дыма, и даже самые мелкие камешки на раскалённой земле, как и мёртвые, иссушенные зноем кустики, стали важней всего на свете, потому что по ним отмерялся каждый мучительный шаг назад, к спасенью, — бегущие бессознательно вели им счёт и устремлялись дальше, к следующему намеченному камню или кустику. Теперь уж не оставалось даже отдалённого подобия согласованных действий. Сколько было известно по опыту прежних боев, противник, видимо, решил прорваться со всех четырех сторон разом. И солдаты должны были разить всякого, кто оказывался перед ними, колоть штыками тех, которые обращали к ним спины, а получив смертельную рану, вцепляться в убийцу и валить его наземь вслед за собой, покуда какой-нибудь другой мститель не размозжит ему череп ударом приклада. Дик вместе с Торпенхау и молодым врачом молча ждал, но вот наконец терпеть стало невмоготу. Не было ни малейшей надежды оказать помощь раненым прежде окончательного отражения атаки, и все трое стали потихоньку продвигаться на слабейший фланг. Но вот последовал новый отчаянный натиск, послышался отрывистый посвист разящих копий, и какой-то всадник, увлекая за собой три или четыре десятка воинов, врубился в ряды пехотинцев с душераздирающим визгом. Правый фланг тотчас же вновь сомкнул за ними ряды, и со всех сторон свои спешили на выручку. Раненые, зная, что они все равно обречены и жить им остаётся в лучшем случае считанные часы, хватали врагов за ноги и валили наземь или же, нашарив брошенную винтовку, палили наугад в гущу боя, бушевавшего впереди каре. Дик смутно осознал, что кто-то яростно полоснул его саблей по шлему, сам разрядил револьвер в чью-то чёрную рожу со ртом, брызжущим пеной, и она сразу утратила всякое сходство с человеческим лицом, а Торпенхау подмял под себя какой-то араб, которого он пытался «охомутать», и теперь катался вместе с ним по земле, норовя выдавить ему пальцами глаза. Врач вслепую колол штыком, а какой-то солдат, потерявший шлем, стрелял из винтовки поверх плеча Дика: порошинки, разлетавшиеся после каждого выстрела, опаляли ему щеку. Повинуясь безотчётному чувству, Дик бросился к Торпенхау. Представитель Центрально-южного агентства отодрал от себя врага и встал, вытирая о штанины большой палец. Поверженный араб пронзительно вскрикнул, прикрыл лицо ладонями, потом вдруг подхватил брошенное копьё и ринулся на Торпенхау, который силился перевести дух, меж тем как Дик охранял его с револьвером. Дик выстрелил дважды кряду, и араб беспомощно повалился навзничь. На его запрокинутом лице не было одного глаза. Огонь из стрелкового оружия усилился, и теперь к нему примешивались крики «ура». Атака захлебнулась, враг обратился в бегство. Если середина каре походила на бойню, то земля вокруг была, как пол в мясной лавке. Дик ринулся вперёд, расталкивая разъярённых солдат. Уцелевшие враги с поспешностью отступали, преследуемые горсткой — ничтожной горсткой — английских кавалеристов, которые рубили отставших.
За грудами трупов, в изуродованном, обломанном кусте застряло брошенное при бегстве окровавленное арабское копьё с широким наконечником, а за кустом простиралась бескрайняя тёмная гладь пустыни. Солнце отразилось на стальном острие, и оно превратилось в грозно пылающий багряный круг. Кто-то за спиной крикнул: «Пшел отсюда, негодник!» Дик вскинул револьвер и направил его в пустынную даль. Багряная вспышка ослепила глаза, а оглушительный шум и крики, раздававшиеся вокруг, словно слились в давно знакомый монотонный ропот моря. Ему виделся револьвер и багряное сияние… и сердитый голос гнал кого-то прочь — точно так же, как когда-то, быть может, в прошлой жизни. Дик ожидал, что будет дальше. Что-то словно лопнуло у него в голове, на миг он очутился во тьме — и тьма эта опаляла. Он выстрелил наугад, и пуля умчалась в глубь пустыни, а он пробормотал: «Из-за тебя я промазал. Да и патрон был последний. Ладно, бежим домой». Он ощупал голову и увидел, что рука его покрылась кровью.
— Эге, дружище, да тебя изрядно зацепило, — сказал Торпенхау. — Я у тебя в долгу. Прими же мою признательность. А теперь вставай! Ей-ей, здесь не лазарет.
Дик обессиленно навалился на плечо Торпенхау и бессвязно бормотал, что надо целить вниз и левей. Потом он снова лёг на землю и смолк. Торпенхау оттащил его к доктору, а потом сел описывать в красочных выражениях «кровопролитную битву, в которой наше оружие стяжало себе бессмертную славу», ну и тому подобное.
Всю эту ночь, когда солдаты спали в корабельных кубриках и на палубах, чёрная тень плясала при свете луны на песчаной отмели и вопила, что Хартум, проклятый богом город, погиб, погиб, погиб, что два парохода разбились о нильские скалы, близ самого города, и никому не удалось спастись; а Хартум погиб, погиб, погиб!
Но Торпенхау не обращал на это ни малейшего внимания. Он ухаживал за Диком, который обращался к неукротимому Нилу, призывая Мейзи — снова и снова Мейзи!
— Поразительное явление, — сказал Торпенхау, поправляя сползшее одеяло. — Вот мужчина, который, по всей вероятности, мало чем отличается от всех остальных, и он твердит имя одной-единственной женщины. А уж я наслушался в своей жизни бреда… Дик, хлебни-ка шипучки.
— Спасибо, Мейзи, — сказал Дик.
Глава III
К берегам Испании снова уплыть
Напоследок хочет с пиратами он,
Бороду там королю подпалить,
Коменданта в Хаэне взять в полон
И в Алжире в рабство продать.
Прошло несколько месяцев с тех пор, как Суданская кампания кончилась, рассечённая голова Дика зажила и представители Центрально-южного агентства уплатили ему за труды некую сумму денег, не преминув письменно заверить, что труды эти не вполне их удовлетворяют. Дик швырнул письмо в Нил, пребывая тогда в Каире, там же предъявил присланный чек к оплате и дружески распростился на вокзале с Торпенхау.
— Думаю бросить якорь в родной гавани и малость отдохнуть, — сказал ему Торпенхау. — Не знаю, где поселюсь в Лондоне, но ежели богу будет угодно, чтоб мы свиделись, то мы и свидимся. А ты, стало быть, намерен дожидаться здесь новой баталии? Ничего подобного не произойдёт, покуда наши войска не овладеют опять Южным Суданом. Учти это. И прощай. Всех благ. Приезжай, когда денежки промотаешь. Да не забудь сообщить мне свой адрес.
Дик шатался по Каиру, Александрии, Исмаилии и Порт-Саиду — в особенности по Порт-Саиду. Беззакония творятся часто и едва ли не в каждом уголке мира, а уж порок царит повсеместно, но истое средоточие всех беззаконий и всех пороков решительно со всех континентов являет собою именно Порт- Саид. В этом аду, затерянном средь зыбучих песков, где над Горькими озёрами с утра до ночи маячит мираж, всякий может, если только запасётся терпением, увидеть едва ли не всех мужчин и женщин, каких он знавал на своём веку. Дик поселился в шумном и отнюдь не благопристойном квартале. Вечерами он слонялся по набережной, всходил на борт многих судов и завёл многое множество друзей — среди них были изысканные англичанки, с которыми он без меры и благоразумья болтал на веранде «Пастушьей гостиницы», вечно занятые и непоседливые военные корреспонденты, капитаны транспортов, зафрахтованных для войсковых перевозок, десятки армейских офицеров и другие люди менее почтённых занятий. Он имел возможность рисовать с натуры представителей всех наций Востока и Запада, не упускал удобного случая понаблюдать, зарисовывал людей, дошедших до полного азарта за карточными столами, в трактирах, в аду танцевальных залов и в прочих подобных местах. Отдохновения же ради он созерцал прямую перспективу Канала, ослепительно раскалённые пески, разгрузку и погрузку судов да белые стены лазаретов, где лежали