И Нильгау запел:
Теперь все трое дружно распевали хором, и густой бас, перекрывая остальных, звучал в ушах Дика, как рёв ветра в открытом море:
— И отчего это такой вздор тревожит душу? — сказал Дик, пересаживая Дружка с коленей к себе на грудь.
— Смотря какую душу, — отозвался Торпенхау.
— Душу человека, который ездил взглянуть на море, — сказал Нильгау.
— Я не знал, что оно взволнует меня столь глубоко.
— Это говорят все мужчины перед прощанием с женщиной. Но легче расстаться с тремя женщинами, чем со смыслом своей жизни и со своей стихией.
— Да ведь женщина может стать… — едва не проговорился Дик.
— Смыслом жизни, — заметил Торпенхау. — Нет, ей это не дано. — По лицу его скользнула мрачная тень. — Она только твердит о своём сочувствии, о желании помочь в работе и обо всем том, с чем мужчина легко может совладать сам. А потом присылает по пять записок на дню, справляясь, почему это ты, негодник этакий, не торчишь подле неё, не теряешь драгоценное время.
— Оставь свои обобщения, — сказал Нильгау. — Прежде чем дойдёт до пяти записок в день, надо через многое пройти и вести себя соответствующим образом. А ты, сынок, лучше этого и не пробуй.
— Не надо было мне ездить к морю, — сказал Дик, стараясь переменить разговор. — А вам не надо было петь.
— Море никому не посылает по пяти записок на дню, — возразил Нильгау.
— Нет, но теперь надо мной тяготеет роковая судьба. Это живучая старая ведьма, и я жалею, что некогда связался с ней. Почему мне не было суждено родиться, вырасти и умереть в какой-нибудь лачуге?
— Слышите, как он предаёт поруганию свою первую любовь! Почему, черт возьми, ты не хочешь внять её зову? — сказал Торпенхау.
Прежде чем Дик успел ответить, Нильгау громовым голосом, от которого задребезжали стекла, затянул «Морских волков», а эта песня, как известно всем, начинается словами: «Море, злая старуха», — и после двух весьма выразительных куплетов следует припев, тягучий, как визг лебёдки, когда судно со скрипом тянут через перекат, а рядом, выбиваясь из сил, бредут по гальке матросы.
Нильгау пропел этот куплет дважды, надеясь такой наивной уловкой обратить на него внимание Дика. Но Дик жаждал услышать о прощании моряков с жёнами.
Бесхитростные слова песни звучали, как всплески волн у бортов ветхого пароходика из Лимы, на котором Дик когда-то смешивал краски, предавался любовным утехам, рисовал в полутьме дьяволов и ангелов, зная, что в любое мгновение капитан, ревнивый итальянец, может всадить ему нож между лопаток. Он дрожал, как в лихорадке, от тяги к странствиям, эта болезнь, которая серьёзней многих недугов, признаваемых медициной, вспыхнула, разыгралась, побуждая его, хотя он любил Мейзи больше всего на свете, пуститься в путь, и ему захотелось вновь изведать прежнюю бурную греховную жизнь — драки, брань, азартные игры, ласки ветреных женщин и случайную дружбу; опять подняться на борт корабля, и почувствовать близость моря, и черпать у него вдохновение для новых картин; потолковать с Бина средь песков, подступающих к Порт-Саиду, пока Желтолицая Тина готовит напитки; услышать ружейную пальбу, увидеть, как дым вздымается клубами, редеет и густеет вновь, а потом из него выныривают тёмные лоснящиеся рожи, и средь этого ада каждый должен сам сохранить свою голову и только её, не пренебрегая никаким оружием. Это казалось немыслимым, совершенно немыслимым, но…
— Так чего же медлить? — спросил Торпенхау, нарушив долгое молчание, воцарившееся после песни.
— Ты же сам, Торп, не так давно отказался от кругосветного путешествия.
— С тех пор прошёл не один месяц, и я возражал лишь против того, чтоб ты старался побольше заработать на путевые расходы. Здесь ты уже расстрелял свои патроны, и все они попали в цель. Езжай, поработай в иных краях да наберись свежих впечатлений.
— А заодно сгони лишний жирок: ты так растолстел, что даже смотреть противно, — присовокупил Нильгау, вскочив со стула и ухватив Дика за правый бок. — Вон какой стал мягонький — чистое сало, а все от обжорства. Дикки, тебе просто необходимо размяться и сбавить вес.
— Все мы тут зажрались, Нильгау. Вот вы, если вам доведётся ещё раз выступить в поход, шлёпнетесь на землю, поморгаете глазами, а потом вас одолеет одышка и вы помрёте от удара.
— Пустое. Садись на корабль. Плыви снова в Лиму или в Бразилию. В Южной Америке вечно воюют.
— Уж не думаете ли вы, что мне нужны советы, куда ехать? Видит бог, беда лишь в том, что трудно будет остановиться. Но я сказал, что остаюсь, и слово моё верное.
— Когда так, тебя похоронят в Кенсел Грине, и ты утучнишь собою землю наравне со всеми, — сказал Торпенхау. — Ужель тебя беспокоят обязательства перед заказчиками? Уплати неустойку да поезжай. У тебя довольно денег, чтоб путешествовать с королевской роскошью, ежели угодно.
— Торп, у тебя чудовищные представления о радостях жизни. Право, я уже вижу себя в каюте первого класса на борту плавучего отеля водоизмещением в шесть тысяч тонн: и вот я расспрашиваю младшего механика, отчего крутятся машины и не слишком ли сильная жара в кочегарке. Ого! Я поплыл бы, как подобает бродяге, если б вообще имел такое намерение, но у меня его нет. Ладно уж, для начала ограничусь небольшой прогулкой.
— Что ж, по крайности, это лучше, чем ничего. Куда же именно ты решил прогуляться? — спросил Торпенхау. — Для тебя, старина, нет ничего пользительней.
Нельгау заметил, как лукаво блеснули глаза Дика, и промолчал.
— Перво-наперво я отправлюсь в конюшни Рэтрея, возьму там напрокат какую-нибудь клячу и осторожненько проедусь на ней не далее Ричмонд-Хилла. Оттуда я вернусь шажком, чтоб ненароком её не загнать, ведь если она будет в мыле, Рэтрей обрушит на меня свой гнев. Сделаю это завтра же, разомнусь да подышу свежим воздухом.
Плюх! Дик едва успел заслониться рукой от подушки, которую швырнул ему в лицо взбешённый Торпенхау.
— Он и впрямь должен размяться и подышать воздухом, — сказал Нильгау, наваливаясь на Дика всей своей тяжестью. — Мы ему сейчас устроим и то и другое. Торп, хватайте каменные мехи.
Тут разговор перешёл в потасовку, потому что Дик упорно не разевал рта, но Нильгау плотно зажал ему нос, и все же не так-то легко оказалось втиснуть ему меж зубами горловину мехов; и даже когда это удалось сделать, он все ещё отдувался, тщетно пытаясь побороть мощную струю воздуха, покуда щеки его не затрещали от натуги; когда же враги, изнемогая от смеха, обессилели, он принялся с такой яростью колотить их по головам диванной подушкой, что она лопнула по швам и перья разлетелись во все стороны,