сонмами их вот-вот утонет бедная душа. Это трудно выразить словами, но когда на нижней палубе бывало светло, картина смотрелась превосходно, так что даже дрожь пробирала. Семь футов на четырнадцать, сделано при переменчивом свете и на такой именно свет рассчитано.

— И эта женщина тебя поистине вдохновляла? — спросил Торпенхау.

— Она да ещё море вокруг — прямо-таки несказанно. Картина была весьма и весьма далека от совершенства. Помнится, я из кожи лез, произвольно видоизменяя перспективу множество раз, но все же это лучшее моё произведение. Вероятно, та посудина давно уже пошла на слом или ко дну. Эхма! Славное было время!

— Но что же дальше?

— На этом все и кончилось. Когда я сошёл на берег, судно зафрахтовали для перевозки шерсти, причём даже грузчики до последней возможности старались держаться подальше от моей картины. Я искренне убеждён, что их здорово напугали глаза демонов.

— Ну а женщина?

— Когда я закончил работу, она тоже перепугалась. Прежде чем спуститься вниз и взглянуть на картину, она всякий раз считала за благо перекреститься, от греха подальше. Всего-то навсего три краски, и больше взять неоткуда, и морской простор далеко окрест, и простор для любовных утех, и над всем этим угроза смерти, бог ты мой!

Дик давно уже оторвался от своего рисунка и глядел вдаль, словно пронизывая взором стены.

— А почему бы тебе снова не попробовать испытать нечто в подобном роде? — спросил Нильгау.

— Да потому, что такую благодать невозможно обрести с помощью поста и молитвы. Вот когда судьба снова дарует мне грузовой пароход, и женщину еврейско-кубинских кровей, и новый сюжет для картины, и прежнюю, давно утраченную жизнь, тогда это, пожалуй, будет возможно.

— Здесь тебе судьба ничего этого не дарует, — сказал Нильгау.

— Нет, сам знаю. — Дик резким движением захлопнул альбом. — В этой комнате жарища, как в печке. Отворите окно, ежели кому не лень.

Облокотившись о подоконник, он вгляделся в мрачную тьму Лондона, просторного внизу. Дом возвышался над всем кварталом, и отсюда открывался вид на добрую сотню труб — изогнутые надтрубные козырьки напоминали спины сидящих кошек, а вокруг виднелись ещё какие-то уродливые и таинственные сооружения из кирпича и цинка, утверждённые на железных опорах и скреплённые кривыми скобами. В северной стороне, на Пиккадилли и на Лестерской площади фонари разливали медное зарево над чёрными кровлями, а к югу тянулась длинная вереница огней, светившихся над Темзой. По железнодорожному мосту прогрохотал поезд, заглушив на мгновение неумолимый уличный шум. Нильгау вынул часы, взглянул на циферблат и сказал отрывисто:

— Ночной почтовый отбыл в Париж. Можешь ехать отсюда хоть до Санкт-Петербурга, была бы только охота.

Дик высунулся из окна чуть ли не по пояс, всматриваясь куда-то далеко за реку. Торпенхау подошёл и встал рядом, а Нильгау тем временем тихонько приблизился к фортепьяно и поднял крышку. Дружок разлёгся на диване, стараясь захватить как можно больше места и всем своим видом давая понять, что потеснить его не так-то просто.

— Ну что, — сказал Нильгау, обращаясь к двум спинам, — неужто вы все это видите в первый раз?

На реке прогудел буксирный пароход, подтягивая баржи к причалу. И снова в комнату вторгся уличный шум. Торпенхау толкнул Дика локтем.

— Здесь хорошо денежки наживать, да плохо жить-поживать, Дикки, верно я говорю?

Подпирая рукой подбородок и все так же всматриваясь в тёмную даль, Дик ответил словами небезызвестного генерала:

— Боже мой, вот славно было бы разграбить этот город!

Дружок ощутил на своей шёрстке прохладный ночной ветерок и жалобно чихнул.

— Из-за нас бедный пёсик схватит простуду, — сказал Торпенхау. — Идём же. — И они отошли от окна. — В недалёком будущем тебя, Дик, похоронят в Кенсел Грине, если там ещё найдётся свободное местечко, похоронят в двух шагах от какого-нибудь человека, лежащего там вместе с женой и детьми.

— Упаси меня Аллах от такого конца! Лучше я уеду, прежде чем это произойдёт! Мистер Другс, соблаговолите потесниться, дайте прилечь.

Дик плюхнулся на диван и, зевая во весь рот, потрепывал бархатистые уши Дружка.

— Этот дребезжащий сундук давным-давно не настраивали, Нильгау, — сказал Торпенхау. — Кроме вас, к нему никто и не прикасается.

— Нелепая блажь, — буркнул Дик. — Нильгау только тогда и приходит, когда меня нет дома.

— Тебя никогда нет дома. Валяйте, Нильгау, распевайте во все горло, а он пускай слушает.

— Вся жизнь у Нильгау — обман и разбой,Его писанина — что Диккенс с водой;Но стоит Нильгау песню запеть,Сам Махди на месте готов помереть!

Дик процитировал подпись Торпенхау из книги «Нунгапунга».

— Нильгау, а как в Канаде называется антилопа вашей породы?

Тот рассмеялся. Пение было единственным талантом, которым он мог блеснуть в обществе, и это с давних пор испытывали на себе корреспонденты в палатках, раскинутых в дальних странах.

— Что же мне спеть? — спросил он, поворачиваясь на вертящемся табурете.

— «Моль Роу пред утренней зарёй», — предложил Торпенхау наугад.

— Нет, — резко возразил Дик, и Нильгау взглянул на него с удивлением.

Эта старая матросская песня, одна из немногих, которую он целиком помнил наизусть, не отличалась особым благозвучием, но прежде Дик много раз выслушивал её, даже не моргнув глазом. Без дальнейших разговоров Нильгау затянул тот знаменитый напев, что сливает воедино и глубоко трогает сердца морских бродяг:

— Простите-прощайте, испанские девы,Простите-прощайте, о девы Испании.

Дик взволнованно заёрзал на диване, представив себе, как «Барралонг» с плеском рассекает зеленые морские воды, держа курс туда, где сияет Южный Крест. И вот припев:

Будем петь и гулять мы, как принято это у истых матросов английских,Будем петь и гулять на солёных морях, и далёких, и близких,Подле старой Англии бросим в проливе мы лот,От Уэссана до Силли сорок пять лиг не в счёт.

— Тридцать пять, тридцать пять, — возмущённо поправил Дик. — Нельзя так легкомысленно искажать это священное писание. Валяйте дальше, Нильгау.

— Первый остров на нашем пути.Землёй Мертвеца называется, —

продолжали они хором и допели конец громовыми голосами.

— Песня была бы куда лучше, если б курс лежал в иные края — скажем, к Уэссанскому маяку, — проговорил Нильгау.

— Который неистово крутится, как взбеленившийся ветряк, — заметил Торпенхау. — Спойте нам ещё что-нибудь, Нильгау. Сегодня вы в ударе и ревёте не хуже пароходного гудка среди тумана.

— Спойте «Лоцмана на Ганге»: вы пели это вечером на биваке перед Эль-Магрибом. К слову сказать, любопытно, многие ли из тех, которые вам подпевали, живы до сих пор?

Торпенхау задумался, припоминая.

— Разрази меня гром! По-моему, только мы с тобой. Рэйнор, Викери и Динс — все в могиле. Винсент заразился в Каире оспой, приехал сюда больной и умер. Да, уцелели только ты, я да Нильгау.

— Гм! А теперь здешние художники, которые всю жизнь проработали в теплицах, удобных мастерских, под охраной полисменов, торчащих на каждом углу, ещё осмеливаются утверждать, что я запрашиваю за свои картины слишком дорого.

— Дитя моё, тебе платят за работу, это не страхование жизни, — сказал Нильгау.

— Я рисковал жизнью ради работы. Хватит нравоучений. Пойте-ка лучше «Лоцмана». Кстати, где вы эту песню сложили?

— У надгробья, — ответил Нильгау. — У надгробья в одной дальней стране. И сочинил к ней аккомпанемент, который изобилует неподражаемыми басовыми созвучиями.

— Ох уж эта гордыня! Ну, запевайте.

Вы читаете Свет погас
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату