участвовал.
Санкюлоты ворвались в тюрьму Ля Форс, убили там четыреста человек и принялись перекидываться головами, как мячами. В разных частях Ля Форс тогда находилось два человека, которые прикасались к «Регенту» — принцесса де Ламбаль, которая надевала его на королеву, и Поль Мьетт, который тоже держал его в руке — вот еще одно стяжение в истории бриллианта, столь же странное, как между Наполеоном и Питтом.
Во время сентябрьской резни Мьетт бежал из Ля Форс, хотя позже он клялся в суде, что его освободили в конце августа. У него по-прежнему было лицо тюремного сидельца, бледность, приобретенная в подземной камере, откуда он, оскальзываясь на крови, вырвался на волю анархии.
Принцессу де Ламбаль взяли из Тампля, куда она отправилась с королем и королевой, и поместили в Ля Форс. Принцесса жила в изгнании, в безопасном Экс-ля-Шапель, когда королева призвала ее обратно к «тиграм». Я был с ней тогда, прежде чем ушел воевать, и сам слышал, как один из версальских голосов произнес, что коль скоро она наслаждалась при процветании королевы, то должна сохранить ей верность и теперь. Таково было ее нежное сердце, давно уже плененное ложью романистов, что она вернулась в Париж.
Я хорошо ее знал, потому что моя кузина была ее dame d’honneur.[83] Когда я приехал в Экс в начале эмиграции, эта молодая принцесса, овдовевшая в восемнадцать лет, приняла меня с величайшей добротой. Тогда вокруг нее собрались все обломки Версаля, которые жеманно раболепствовали перед нею в своей декоративной бесполезности. Принцесса имела привычку по малейшему поводу падать в обморок, и ее знаменитые вьющиеся белокурые волосы неизменно непостижимым образом рассыпались по плечам, когда она медленно опускалась на пол.
Я намеревался последовать за ней, когда она отправилась в Париж, чтобы присоединиться к королю и королеве в их последнем узилище. Мои родители отдали меня в ее распоряжение, считая, что по моему юному возрасту и малому времени, проведенному в Париже, я там неизвестен, а значит, буду в безопасности и смогу быть ей полезен. В последнюю минуту, выезжая из Кобленца, принцесса запретила мне сопровождать ее и тем спасла мне жизнь.
Свекор принцессы, герцог де Пантивр, предложил половину своего состояния прокурору Манюэлю за ее свободу. Но кто-то предупредил ее, что ни в коем случае не следует выходить из своей камеры, и когда Манюэль пришел за ней, она отказалась уйти. Она всегда была послушной принцессой, созданной для того, чтобы прогуливаться по дворцовым садам в тонком платье, с одной-единственной розой без шипов в руке. Она была создана для танцев, игры в карты с молодой королевой и была обречена на погибель, когда ее хорошенький мирок вдруг раскололся. При виде зрелищ, встречавшихся ей по дороге на последний допрос, она то и дело спотыкалась, но и по прошествии тринадцати часов отказалась принести клятву в ненависти к королю и королеве, которых так любила.
— Ненавидеть их противно моей натуре, — сказала она и упала на руки сопровождающего.
— Свободна! — объявил трибунал, как делал это всегда. После чего служащие открывали дверь, жертву выволакивали наружу и разрубали на куски.
Пересекая залитый кровью судебный двор, принцесса потеряла сознание. Тот самый мулат, которого она когда-то обучила грамоте и окрестила, ударил ее по голове алебардой. Колпак упал, волосы рассыпались и полностью покрыли ее. Мулат ударил снова. Другие отрезали голову моей нежной подруги. Ее обезглавленное тело было осквернено и претерпело зверское обращение сверх всякой меры. Его выпотрошили, вырвали еще бьющееся сердце и съели его — так мне рассказывали. Ее обнаженный торс проволокли по улицам, выстрелили ее руками и одной ногой из пушек (я пишу это через силу…).
Они надели ее голову с застывшей на лице последней растерянной гримасой (а кто-то говорит, что и ее интимные части) на пику у тюрьмы Тампль и вставали друг на друга, чтобы прикрепить голову к прутьям решетки.
— Вот здесь она может торжествовать! — кричали они, чтобы привлечь королеву к окну, но король удержал ее, и королева, к счастью, упала в обморок.
Когда толпа несла голову по Парижу, длинные развевающиеся волосы принцессы зацепились за пуговицу одного слуги, который знал ее. Молодая девица, бывшая с ним, умерла от страха через шесть часов. Голову донесли до Пале-Рояля.
— О, это голова Ламбаль — я ее узнаю по длинным волосам, — сказал потомок Мадам герцог Орлеанский, который к тому времени превратился в Филиппа Эгалите.[84]
Как бы далеко я ни находился от всего этого, безумие меня настигало. По ночам мне представлялся бой барабанов, лихорадочные бессвязные речи, окровавленные передники и тяжелое кислое дыхание. Я видел топоры, занесенные над белыми шляпками, и голые руки, на которых вытатуированы эмблемы ремесла, тянущиеся ко мне и к тем, кого я любил, с кем жил и кого не сумел спасти…
После шести дней и ночей и тысяч смертей город не только опьянел от крови, он окончательно обезумел. Император называет эту резню пятном позора, легшим на нас. Однако он понимал, что террор — неизбежная часть всякой революции, что бывшие у власти должны быть напуганы и бежать. Он чувствовал ярость и, хотя все это вызывало у него отвращение, начал представлять себе новый мир, который должен возникнуть в результате.
После резни по вечерам заседали политические клубы. Часто там не хватало свечей, и в желтом полумраке можно было безопасно говорить из глубины толпы. Как-то Дантон расхваливал себя — голос у него был гулкий, — как вдруг кто-то крикнул:
— Сентябрь!
И Дантон замолчал. Все они были «сентябристами», и никто не мог вернуться к тому, что было до сентября.
Париж был тогда ужасным садом, почва которого кишела червями, превосходными посредниками дерзких убийств. То было счастливое время для воров, убийц и карманников, которых выпустили на свободу, и одна из шаек нацелилась на Гард Мебль и «Регент».
Воры из Марселя встречались в кабаре. Они скользили по крышам, как кошки, и пролезали через любую застекленную крышу и незабитый чердак. Каждую ночь они забирались в Тюильри через чердаки и выкрали многое из королевских сокровищ. Если ценные вещи не пролезали в окно, их ломали, а потом вытаскивали. Они напрактиковались в осквернении, ибо это они мчались по просторным комнатам наших поместий с мешками и факелами.
Полиция была бессильна и продажна. Воры, переодетые муниципальными полицейскими или национальными гвардейцами, останавливали горожан и требовали у них цепочки для часов или пряжки с башмаков. В дни сразу после бойни карманники, укрыватели краденого, закоренелые преступники всякого рода занимались грабежами и насилием. Никто в точности не знал, что происходит, и замешательство было превосходной средой для преступлений. Париж, опасный и одурманенный в одно и то же время, пребывал в состоянии самоопьянения.
«Регент» ждал в Гард Мебль, самим своим существованием взывая к новому преступлению. Поль Мьетт отбирал людей по одному, всматриваясь в каждое новое лицо, опасаясь шпионов и осведомителей. На ночных крышах он был вне досягаемости. Он хотел драгоценностей, он хотел получить их все, особенно тот крупный белый камушек, предмет тюремных мечтаний.
18
БРИЛЛИАНТ ИСЧЕЗ
В ночь на 11 сентября около одиннадцати часов, когда за мерцающими фонарями темнели большие здания, а боковые улицы были по-прежнему вязкими от крови, Поль Мьетт и его шайка встретились с кучкой воров из Руана у Гард Мебль. Мьетт оставил несколько человек на страже на площади Людовика Пятнадцатого, а сам и с ним еще пятеро вскарабкались по фонарным столбам на наружную галерею первого этажа. Они, цепляясь руками и ногами за выемки между крупными известняковыми плитами,