выглядел совсем по-другому, чем сейчас, и даже поскрипывал, как в старые добрые времена. Конечно, для Майкла по-прежнему оставалось загадкой, откуда доносилась музыка и как его угораздило оказаться в постели вместе с Моной. Уж не вернулись ли к нему былые паранормальные способности? Не стал ли он вновь видеть то, что обычному зрению недоступно?
Однако в разговоре они с Моной ни словом не касались происшедшего с ними в ту ночь. Надо отдать Эухении должное, она тоже держала рот на замке. Не иначе как бедная старушка возомнила Майкла насильником и монстром. Впрочем, если смотреть со стороны, он вполне соответствовал этой характеристике, когда, не справившись с охватившим его наваждением, всецело отдался страсти. Наверное, ему никогда не удастся забыть представшего тогда его взору зрелища, когда Мона, до боли знакомая и настоящая, стояла возле маленького патефона — точь в точь такого, как тот, который они позже нашли в тайнике библиотеки.
Но они с Моной ни разу не вернулись в разговоре к событиям той ночи. Смерть Гиффорд смела все на своем пути.
Прошлым утром, оплакивая свою тетю, Мона старалась восстановить в памяти приснившийся ей накануне сон, в котором она, ударив свою тетю, сбила ее с ног, причем сделала это намеренно и со злобой. Старуха Эвелин, держа правнучку в своих объятиях, пыталась ее успокоить, повторяя, что это был просто сон и что Мона ни в чем не виновата. Потом Майкл взял Мону за руку и произнес:
— Во всем, что здесь произошло, виноват только я. К смерти своей тети ты не имеешь никакого отношения. Это было всего лишь досадное совпадение. Сама подумай: как ты могла это сделать? Ведь ты была здесь, а она — там. Каким образом твои действия могли ее погубить?
Казалось, Мону подмывало огрызнуться с присущими ее возрасту яростью и дерзостью, которые давно отметил в ней Майкл. Но помимо них он также обнаружил в девушке граничащее с упрямством упорство в достижении цели и хладнокровную независимость — качества, которыми нередко отличаются дети алкоголиков и которые он имел возможность недавно испытать на себе. Безусловно, Мона была не такая, как все. Ее нельзя было оценивать обыкновенными мерками. Но так или иначе, у него все равно не было никакого морального права ложиться в постель с тринадцатилетним подростком. И как только угораздило его это сделать? Однако еще большее недоумение у него вызывала другая весьма любопытная особенность, на которую он не мог не обратить внимания. Несмотря на то, что родственники, судя по всему, были в курсе всех событий, как ни странно, никто из них не выразил по отношению к его поступку не только презрения, но даже малейшего негодования.
На какое-то время его греховная выходка утонула в похоронной суете. Исчезла, растворилась, перестала существовать. Ночью накануне поминок Старуха Эвелин с Моной отправились в библиотеку и, сняв с полки книги, вскрыли сейф, в котором обнаружили жемчуг, патефон и старую блестящую пластинку с вальсом из знаменитой оперы Верди. Как ни странно, это был точь-в-точь такой же патефон, как тот, что играл в ночь, проведенную Майклом вместе с Моной. Ему хотелось расспросить об этой вещице, но Эвелин с правнучкой так возбужденно, так бойко меж собой говорили, что он не решился прервать их беседу.
— Сейчас заводить его нельзя, — твердо заявила Старуха Эвелин, — потому что сейчас у нас траур по Гиффорд. Закрой пианино. И завесь зеркала. Будь Гиффорд среди нас, она велела бы это непременно сделать.
Генри отвез Мону и Старуху Эвелин сначала домой, чтобы они могли переодеться к поминкам, а затем — в похоронное бюро. Майкл поехал вслед за ними, прихватив с собой Беатрис, Эрона, тетю Вивиан и еще кого-то из родственников. Окружающий мир поразил, потряс и даже пристыдил его своей вызывающей красотой — распустившимися за ночь новыми цветами и вылупившимися из бутонов новыми листочками на деревьях. Только весенняя ночь может быть такой восхитительной и нежной!
Как ни старались художники по макияжу, все равно Гиффорд выглядела в гробу слишком неестественно. Короткие волосы казались слишком черными, а лицо — чересчур худым, но еще больше бросались в глаза огненно-красные губы. Все, начиная от кончиков сплетенных между собой пальцев рук и кончая маленькой, выделяющейся под строгим шерстяным костюмом грудью, казалось каким-то неправильным. Покойница напоминала тот самый манекен, который не только не мог показать товар в лучшем свете, но был способен даже самую стильную вещь превратить в никчемную тряпку. Словом, она была замороженной, и этим было все сказано. Создавалось такое впечатление, что весь гроб был подвергнут глубокой заморозке. Что же касается похоронного бюро «Метэри», то оно ничем не отличалось от прочих своих собратьев: серые ковры, грандиозная гипсовая лепнина под потолком, множество цветов и стулья в стиле времен королевы Анны.
Поминки были устроены в духе Мэйфейров. Море слез, вина и разговоров, толпы гостей, среди которых было несколько прелатов-католиков, пришедших выразить свое сочувствие родственникам новопреставленной, а также множество облаченных в бело-синие одеяния монахинь, чем-то напоминавших птиц. И, конечно, десятки деловых друзей, приятелей по юридической конторе, соседей по «Метэри», которые в своих синих костюмах тоже весьма походили на представителей пернатых.
Потрясение, ужас, кошмар. Пока родственники встречали с восковой маской на лице каждого сокрушающегося по поводу их утраты знакомого или родственника, мир за окном блистал в своем весеннем великолепии. Чтобы в этом убедиться, достаточно было просто выйти за дверь.
После долгой болезни, депрессии и домашнего заточения Майкл не уставал поражаться самым обыкновенным вещам, как будто увидел их первый раз в жизни. Его забавляли как примитивные золотистые узоры на потолке, так и безукоризненные в своей красоте цветы, сверкающие каплями росы в флюоресцентном освещении. Ни разу в жизни Майклу не доводилось видеть на похоронах такого множества плачущих детей — тех, кого привели попрощаться с покойной, поцеловать ее и произнести молитву перед гробом. Гиффорд, казалось, просто спала в своей ситцевой постели, хотя грим превратил ее чуть ли не в Бетти Крокер [28] и под ним не проглядывалось ни единой собственной черты.
Майкл вернулся домой в одиннадцать вечера, переоделся, собрал чемодан и начал обдумывать план дальнейших действий. Обойдя все комнаты, он снова сделал вывод, что с его жилищем что-то произошло. Не то чтобы в нем кто-то незримо пребывал, но что-то в нем явно изменилось, причем так, что Майкл мог это почти ощущать органами чувств. У него было такое впечатление, будто дом начал с ним разговаривать и отвечать на его вопросы.
Наверное, думать, что стены вместе со всем интерьером могли жить своей самостоятельной жизнью, было сущим сумасшествием, тем не менее Майкл понял это еще прежде, чем в его судьбе счастье смешалось с несчастьем. Сейчас же к нему лишь вернулось прежнее ощущение, и он был этому рад, потому что ничто не может быть хуже, чем два долгих месяца одиночества, болезни и замутненного от избытка лекарств рассудка. Строго говоря, эти два месяца он не жил, а скорее «существовал в обнимку со смертью», а дом, пребывавший в гробовой тишине и безликости, не приносил ему никакой помощи и утешения.
Майкл уставился на патефон и жемчужное ожерелье, небрежно валявшееся, словно старое праздничное украшение, на ковре. Это был воистину бесценный жемчуг. У Майкла в голове до сих пор звучал своеобразный, одновременно низкий, мягкий и очень приятный голос Старухи Эвелин, которая без умолку что-то долго рассказывала Моне.
Судя по всему, о спрятанных в стене драгоценностях, кроме них, никто ничего не знал. Во всяком случае они хранились в темном углу вместе с кипой книг, подобно прочему старому барахлу, поэтому не удивительно, что никто ни сном ни духом об этом не ведал.
После похорон должно было состояться семейное собрание, на котором Майкл планировал обсудить все животрепещущие вопросы.
Было бы гораздо проще обговорить их в доме Райена. Однако Райен и Пирс в этом предложении Майкла не поддержали и, сославшись на неотложные дела в офисе, дали ему понять, что устали принимать у себя гостей и что скорее предпочли бы явиться к нему на Первую улицу. При этом они всячески заверили Майкла в своем беспрестанном участии в деле Роуан, о которой очень тревожились и ни на минуту не забывали. Бедные, брошенные на произвол судьбы отец и сын.
Даже при самом тщательном рассмотрении ни тот, ни другой не утратил своего внешнего глянца. Райен с его шевелюрой мягких седых волос и матово-голубыми глазами все еще сохранил на коже былой загар. Пирс, совершенно разбитый смертью матери, являл собой великолепный образчик мужской красоты и хороших манер — другими словами, был предметом родительской гордости, о которой другие только могут