мере что и цветы.
– Лоранс, умоляю вас, не надо! Иначе я больше никогда в рот не возьму апельсиновый торт!
– А что уж говорить об икре.
Но тут в голосе Эдуарда прозвучало торжество.
– Слава тебе господи, на свете нет таких тортов, которые были бы украшены нарезанной икрой!
– Принесите-ка назад эту вазочку со скабиозами.
Эдуард Фурфоз встал. Его лицо пылало от смущения. «Ну вот, я ей наверняка не понравлюсь! – думал он. – Нужно немедленно прекратить болтать глупости!»
Она была одета во все черное – узкие, черные в горошек, брюки «корсар» и черное шелковое болеро с широким, вызывающе низким квадратным вырезом. Сейчас она почему-то казалась ему еще более худощавой, но все такой же сияющей и белокурой. Светлые, стянутые в пучок волосы, на удивление прямая, жесткая осанка, слегка высокомерный вид, отрешенный и надменный взгляд, говорящий о богатстве, о безжалостной силе денег. И, при всей этой надменности облика и угадываемой худобе тела – по-детски округлые щеки. Да и груди у нее были высокие, упругие. Он разглядывал ее. Она была одета на редкость изысканно.
Эдуард ехал в «Альмавиву», слегка волнуясь и чуточку опаздывая. До этого он побывал в Шату, где встретился с Филиппом Соффе. Сворачивая на улицу Риволи, он был абсолютно уверен, что она не придет. Жадно высматривал ее лицо. Издали завидел фигуру Лоранс. Она была вся в черном, и на какой-то миг это повергло его в растерянность. Она помахала ему. Она была такая грациозная, такая красивая – тоненькая, как колеблемое ветром деревце. Он подошел ближе. Ему казалось, что она улыбается искренне, что она и вправду счастлива, что он дождался ее. Он был потрясен, заметив полоску кожи между брюками «корсар» и шелковым болеро с щедро вырезанными проймами. Низкое декольте на миг приоткрыло ее грудь. Поистине, увидев это тело, можно было желать только одного – прильнуть к нему, и прильнуть навсегда.
Лоранс заговорила о своем отце, назвала его с легким смущением – Луи Шемен; это имя было синонимом огромного богатства. Ей почудилось, будто лицо Эдуарда на секунду омрачила тень ярости. Он рассказал о своей семье в Антверпене, намеками дал ей понять, что и сам имеет состояние. Они ощупью продвигались сквозь это скопище намеков и символов. Вдруг она прервала его на полуслове, сказав:
– Я ведь замужем.
Он взглянул на нее.
– Что вы хотите, чтобы я вам ответил?
– Не «вы», а «ты». Ты ведь попросил меня перейти на «ты». Что ты хочешь…
– Ладно, пусть будет так. Что ты хочешь, чтобы я тебе ответил? Сам я одинок. Холост.
– Не вижу связи, – сухо бросила она.
– Между чем и чем?
– Быть замужней и не быть одинокой.
– Лоранс, ты играешь не по правилам…
– Он не может иметь детей. Он…
– Лоранс, не надо… Пусть отсутствующий отсутствует, это все, что от него требуется. Не стреляйте в пианиста, он играет как умеет.
– А ты никогда не стреляешь в пианистов?
– Я только и делаю, что стреляю в любых призраков, кто бы ни попался на глаза.
Они рассмеялись – или сделали вид, что смеются. Все вдруг стало звучать фальшиво. Они вышли на улицу. Теперь они снова обращались друг к другу на «вы». Он взял ее руку – так держатся за руки детишки, перебегающие парами улицу, – и они пересекли улицу Риволи; он повел ее к одинокому такси, стоявшему поодаль. Но она удержала Эдуарда, крепко стиснув его пальцы. Он ощутил холодок ее золотого кольца, а Лоранс вдруг осознала, что они с Эдуардом одного роста. Ее отец тоже был одного роста с ней. Впервые в жизни она увлеклась мужчиной, который был не ниже ее. Она остановила его.
– У меня машина, – сказала она.
– А у меня нет.
Они смолкли. Он увидел ее туфли, это были открытые лодочки. Он повторил про себя: «На ней черные лодочки». И вдруг сказал, совсем тихо:
– Простите меня. Наверное, еще слишком рано. Но… пойдемте со мной.
Она помедлила с ответом. Она стояла в темноте, картинно прямая, точно выступала на подиуме. Затем все же спросила:
– Где это?
– В отеле, на юге 7-го округа.
– Ни за что. Ненавижу отели. Когда-то я лежала в отеле тяжело больная.
– У меня нет своего дома. Я живу в отелях. Но здесь у меня довольно большие апартаменты. И они не слишком уродливы.
– Лучше пойдемте ко мне, – предложила она.
– Нет.
– Я не могу идти в отель.
Лоранс выглядела совсем растерянной. Она держалась уже не так прямо, как раньше. Нагнулась к нему. Болеро из черного шелка было вырезано так низко, что он увидел ее груди. Ее груди отличались изумительной красотой. Она перевела дыхание. И призналась ему упавшим голосом:
– Каждое новое место для меня все равно что пропасть. Обедать в незнакомом ресторане, в чужой обстановке – все равно что стоять над самой пропастью.
– А мне всегда нравилось жить в отелях. Где ни остановишься, уезжаешь без всякого сожаления. В отеле чувствуешь себя голым, словно только что родился на свет.
– Нет, это пропасть. И отъезд – тоже пропасть. Любой уход – пропасть.
Эдуард не сохранил каких-то потрясающих воспоминаний об этой ночи. Все было очень просто, нежно и гораздо больше походило на супружеские объятия, чем на пламенную страсть любовников. Пожалуй, живее всего он запомнил, как пытался определить запах. Пахло молоком, а может, медом – и самую чуточку не то мочой, не то гиацинтом. Он подумал: «В спальне любимой женщины всегда витает какой-то старинный аромат, который существовал веками и который в один прекрасный день становится самым новым, самым удивительным запахом в мире и непрестанно зовет к себе, как зовет доверие». Вот так цветочные венчики ищут и впивают малейший солнечный брызг.
Из стыда, или смущения, или застенчивости Лоранс не захотела включить ни одной лампы. Они вошли, как воры, в полной темноте, словно забрались в чужое жилище. И он провел ночь, не уставая дивиться тому, как мало поразила его нежность этого тела во тьме, смутная красота этого тела в сочившемся из окон слабом лунном свете, который с трудом проникал внутрь. Когда она отстранялась от него, когда говорила с ним, он едва слушал ее. Он заранее знал все, что она скажет. Он все глядел и глядел на нее в полумраке: длинная, тонкая, с такими хрупкими сочленениями, каких он никогда ни у кого не видел, она вставала с постели, вдруг оказывалась между двумя массивными подлокотниками кресла. Как же она была красива, когда сидела там, плотно сдвинув ноги, слегка наклонясь в его сторону, положив сжатые руки на колени, и бедра ее были так стройны, и ступни парили над ковром.
Сухощавость этого тела напомнила Эдуарду истощенные тела женщин Фландрии, точнее, Фландрии XV века, Фландрии дорубенсовской, Фландрии перед закатом Фландрии. Она как будто унаследовала от них это обнаженное светлое, чуточку слишком худое тело, этот тоскливый, отягощенный желанием взгляд, уголок светлого руна, какое можно увидеть на картинах Метсиса или Ханса Мемлинга,[27] – уголок светлых волос внизу живота, которые впитывали скудный лунный свет, проникавший снаружи, и удерживали его, и обращали в мягкое мерцание.
Обнаженная, она говорила не умолкая, непрестанно двигалась. Присев, подбирала с пола свои узкие брючки, разглаживала черное шелковое болеро. Тут же сминала его одним взмахом руки, снова раскладывала или вдруг скручивала жгутом. Неожиданно исчезала куда-то. Возвращалась со стаканом воды. Потом они уснули.
Утром лицо Лоранс, тело Лоранс еще яснее говорили о тоскливом страхе. Он узнал эту боязнь. Она не ответила на его желание. Надела свитер. Натянула шелковые брючки прямо на голое тело. Он не стал задерживаться. В голосе Лоранс звучал страх. Он поцеловал ее. И сказал, совсем тихо: